Хорошо.
Уйдет. А после вернется.
Денька через три-четыре. Тогда эта детская месть казалась ему справедливою. Он разулся и пошел по воде, не потому, что надеялся сбить кого-то со следа, он вовсе не думал ни о собаках, ни о холопах, которых пошлют его искать, но просто приятно было идти по воде.
Ластилась.
И вела.
По мелководью. По узенькой тропке, что сама собой появилась в стене прошлогоднего камыша. Под глиняным берегом-навесом, побитом оспинами ласточкиных гнезд.
Егор шел.
А когда устал, река подбросила ему махонький островок. На нем только и уместилась что старая косматая ива. И в сплетении корней ее Егор уснул.
Он провел на острове несколько дней.
Река приводила рыбу. А с другой стороны обнаружились рачьи норы. И жизнь такая, пусть и лишенная привычных удобств, но все же и свободная, неожиданно пришлась Егору по вкусу. Он развел костерок – в мешке, собранном матушкой, обнаружилось и огниво. И грелся. И просто лежал, разглядывая звездное небо… не думал ни о чем.
А потом закончился хлеб.
И дождь пошел, будто напоминая, что загостился Егор, что у реки есть немало иных дел, кроме как опекать человеческого мальчишку…
И, промокший, продрогший, Егор решился вернуться.
Матушка-то наверняка убедилась, что нет беды от ночного гостя. Да и гость тот убрался восвояси, а значит, все пойдет прежним путем.
Он добрался до поместья, голодный и продрогший, слишком грязный, чтобы просто войти в главные ворота. Егор представил, как будут смеяться что тетка, что дочь ее, как выговорят матушке… и после будут поминать год, а может, и того дольше, что, дескать, рожденный в грязи к грязи и стремится.
Нет, этакого ему не хотелось.
Он с легкостью отыскал дыру в старом заборе, куда и нырнул. Он пробрался в дом, потому как собаки вновь же признали своего. Собакам не было дела до людских интриг.
Он вошел темною махонькою дверцей, которую использовали кухонные девки… и там же услышал разговор:
– Ой, горе-то, горе какое… – визгливый Полушкин голос Егор узнал сразу. – Ай, померла матушка, померла… ай, довели сердешную…
– Цыц, – велела тетка Мотря. Она стряпухою служила, а мнила себя и вовсе кухонною царицей, не меньше. – Услышат, вовсе сошлют…
– Небось тапериче радые… извели хозяюшку. – Полушка говорить стала потише, хоть и была дурою, да, видать, не совсем. И в деревню возвертаться не желала. – А она-то… она, как чуяла… говорит, на, Полушечка, тебе платок за верную службу… красивый… с цветами шитыми… и еще золотых пять ажно… в приданое.
– Так и дала?
– А то… дала… – Полушка всхлипнула. А Егор прижался к стене, пытаясь унять сердце, которое ни с того ни с сего в бег ударилось. И так стучало, громко, быстро, что в груди становилось больно. – И еще сховать велела, чтоб не отобрали…
– Сховала?
В голосе тетки Мотри послышалась ревность. Оно и понятно, сама-то при доме с малолетства, а никто ей за работу и медяка не пожаловал. Тут же пять золотых.
– Агась… пока ховала, она-то и сгинула, сердешная. Ой, грех какой… грех великий… я прихожу, а она, стало быть, лежит… и белая вся, что простыня… и холодная…
– Брешешь!
– Вот чтоб волосья мои повылазили, если хоть словечко неправды сказала! – Полушкины рыжие космы были и без того редки.
– Покойники не сразу стынуть. А намедни жарень была, – тетка Мотря все ж не поверила. – Значится, брешешь ты, Лушка…
– Да чтоб… ледяная! Небось потрава такая… хитрая… боярская… вона, Ганька в прошлым-то годе грибов волчьих нажрался, так его три дни полоскало, мучило. А тут легла и уснула. Быстро отлетела душенька, без мучениев… а хозяйка-то… я только роту раззявила, чтоб помогатых кликнуть… она ж тут как тут. И баит, мол, заткнися… и золотой сует.
– Брешешь!
– Да не брешу! Прям-таки и словечка вымолвить не успела… хозяин тож… к себе позвал, говорил ласково, мол, служила я хорошо. А что! Я и вправду хорошо служила. Вона, хозяйка ни разочка на меня не пожалилась… и туточки, значится, говорит, что вольную выпишет. За службу. Наградит… мол, померла евонная сестрица дорогая… ага… сердце не выдержало… как сынок ейный утоп, то и не выдержало.
Тетка Мотря хмыкнула.
А Полушка-то и тихо-тихо – Егор едва расслышал – добавила:
– Только не сердце этое… я знаю, у меня бабка сердцем маялась, так она и встати не могла. То колотится, то скачет. Ей и отвары не помогали. А у боярыньки нашей сердце здоровым было. Вона, кажный день по две версты гуляла… я упарюся вся, а она – ничего, только взопреет малость самую и то по жаре. И сынок ейный не сбег. Сама спровадила. У меня ж просила одежку найти попроще чтоб. И хлеба. На кой ей?
– Не нашего то ума дело…
– А я так мыслею… тот мужичок, ну, который приезжал… он-то все у меня выспрашивал, как боярыня, здоровая ли, не жалится ли… не рассказывала ль чего… я-то дурою прикинулася…
– Тебе и прикидываться нужды нету.
– Злая ты, Мотря…
– А ты языком много треплешься…
Егор от стены отлип.
Матушка умерла? Этакое в голове его не укладывалось. Как она могла умереть? Она же… она здорова была, если бы болела, Егор бы знал, а тут…
– Он это… и про мальчонку спрашивал, как оно вышло, что утоп… я и сказала, что он до деревни сбегал частенько. Рыбачил с местечковыми… небось решил, что и без их смогет.
– Утоп…
Кто? Егор? Разве он мог утонуть? Он с малых лет плавал, что рыба…
– И тую одежу ей принесли… она-то, навроде, обмерла… да только я хозяйку хорошо ведаю… сама и велела кинуть над омутом. Зачем от, думаю?
– Кура много думала и в суп угодила.
– А хозяева дочку свою в столицы собирают. Мужа ей нашли, бают. И Малушка тож поедет, она ужо сундуки перекладывает. Хвасталася, что ныне хозяева тканев всяких прикупили. И аксамиту, и шелку всякого… а еще лент… шитья…
…Егор отступил.
– …еще тело хозяйкино не остыло, а они уж про свадьбу думают… – Полушка вновь забылась, и голос ее звучал громко. Слышала бы ее старая ключница, всенепременно отправила б на конюшню, розгою разума добавлять.
Но ключница спала.
И весь дом спал.
И никто не помешал Егору подняться в матушкины покои, благо комнаты ей отвели в старой, самой студеной части дома. Туда если и заглядывал кто, то по нужде.
Раньше это казалось оскорбительным, ныне же Егор радовался: никто не помешает проститься. Он до последнего надеялся, что дура-девка ошиблась, или не она, а сам Егор. Что говорила Полушка вовсе не про матушку, а… про кого другого.