Вот Люциана Береславовна руки к потолку воздела.
И наш жрец от так же делал, когда к Божине взывал, только лицо его благостным делалось… и кукиши он пальцами не крутил… или не кукиши то, а чародействие?
Пальцы шевелятся.
Руки расходятся.
А магия… я чую ее, холодную, что поземка. И круг, мною черченный, будто бы заледенел. По линиям искорки побегли, сначала реденько, а после все больше и больше… на стыке ажно полыхнуло. И сердце мое обмерло.
Ну как ошиблася я?
Или не тую кисть взяла? Краску неверную? Линию вывела кривенько… на градус отклонила, а ведь сказывала Люциана Береславовна… нет, я сама себя успокоила. Небось, будь чертеж неверным, не стала б она с ним возюкаться. Велела б переделать.
И бабкиным здоровьем не рискнула б…
А бабка храпти перестала.
Глаза открыла.
Дернулася, да не сумела встать.
Искорки бегут, летят, переливаются всеми цветами… и красные тут, и зелененькие… и пахнет хорошо, как после грозы пролетевшей, а Люциана Береславовна уже слова говорит.
Я слушаю, а не слышу.
И ведь не шепотом говорит, в полный голос, вона, более чем в полный голос… ажно стеклышки трясутся…
Бабка же вдруг дернулася.
Захрипела.
И как-то некрасиво, криво на бок перевалилась. Вытянулася длинная худая рука, шкребанула по линиям, стереть пытаясь. Только ж краски у Люцианы Береславовны не простые, чародейские. На камень ли, на дерево, на тот же парпор намертво лягут и держаться будут, пока ниточку силы, в них вплетенную, не развеешь…
Бабка на живот перевернулася.
И голову задрала.
Некрасиво так задрала, будто бы патылицей до плеч достать желая. Рот раскрыла, и тот был – что ямина черная. А лицо ее, в краски пятнах, морщинистое, вовсе звериным показалась.
Выгнулась старая спина.
Растопырились руки.
И пальцы в пол вцепилися… продрали дерево.
Я и дышать-то перестала. Что бы ни сидело в круге, моею бабкою оно не было… слыхала я про подменышей. Так они больше младенчиков крадут, своих людям подсовывая, капризных да крикливых. Старухи им без надобности.
И… подменыши крохотные.
Слабосильные.
Их, коль поймаешь, удержать легче легкого. За плечико возьмешься, тряхнешь добре аль крапивою, которой дюже они страшатся, перетянешь разок, тут-то и явятся родители, о чадушке заботу проявляя. Станут злато-серебро предлагать, каменья всякие, клады сокрытые, чтоб только отпустили люди.
Не чинили вреда.
Тварюка в круге зашипела.
– Зослава, не двигайтесь, – холодно произнесла Люциана Береславовна. – Все немного… сложней, чем казалось. Но мы справимся.
Мы?
Я от не справлюся… тварь ходит кругами, на четвереньках… зад выставила. Руки вытянула. На руках тех кольца-перстни сверкают, бранзалетки позванивают. Из роту слюна течет, и тварюка оною слюной мало что не захлебывается.
Головой мотнет, и брызги во все стороны.
Страх!
– Зосенька, – тварюка остановилася и голову ко мне повернула. Губы растянулися. Глаза раскрылися, только не светлые бабкины, а кровью налитые, тяжкие. – Это ты, внученька?
Хотела я сказать, что, кем бы она там ни была, только не внучка я ей. Но Люциана Береславовна нахмурилась, и я губу прикусила.
Мало ли.
Вдруг промолвлю словечко, и волшба разрушится. Бывало такое в сказках про девиц неумных. Только отчего-то не хотелося, чтоб сказка сия наяву повторилась.
– Что ж ты бабушку не обнимешь? – лисливым голоском тварюка спросила. И на ноги поднялася.
Распрямилася.
Я прям-таки услышала, как хрустят бабкины косточки.
– Я уж по тебе соскучилася… – Она облизнулась, и я закрыла глаза, чтоб не видеть ее. Но стало только хуже. Слышала-то я бабкин голос.
Этот голос мне колыбельные пел.
И утешал.
Советы давал, сказки сказывал. И тепериче казаться начинало, что там, в круге, все ж моя Ефросинья Аникеевна заперта. А я стою и ничего не делаю, мучить позволяю дорогого человека. Небось сама и начертила… сама и стереть могу.
Ниточки силы переплелися, и крепка сеть получилась, но в любой сети слабое место есть. Потяни за ниточку, и рассыплется ловушка.
А я…
Нет.
Не поддамся.
– Забыла ты мой дом… в гости и не заглядываешь… а я ночей не сплю, – продолжала жалиться моя бабка. – Все думаю, где моя Зославушка… уж я-то тебя с малых лет растила… пестовала… я ли тебя ни люляла? Я ль не носила на руках? Я ль не покупала пряников печатных…
Я глаза разлепила.
Стоит старуха сгорбленная, немощная. И плачет. Катятся из закрытых глаз слезы, одна другой крупней, не слезы – цельные каменья драгоценные. Грязна?
Так я сама ее вымазала.
Белила там… румяна… прихорошилась бабка… глупо вышло, но откуда ж ей, в Барсуках жившей, столичные моды ведать? Небось просто хотела, чтоб мне за нее, простую, небеленую, стыдно не было… а я… неблагодарная.
– А ты меня и знать ныне не хочешь, – заскуголила она. – И верно, куда тебе, царевой невесте, старуха простая? Скажи хоть словечко… и поеду назад… забуду, что есть у меня внученька… одна опора, одна надежа… была, да сгинула в столицах…
– Зослава, не вздумайте поддаться. Она вас морочит.
Голос Люцианы Береславовны был сиплым, надсаженным.
Кто морочит?
У бабки моей сил-то таких нету, чтоб заморочить кого. Она ж травница, обыкновенная травница, каковых в кажном селении… да и ведаю я ее, никогда бабка вреда людям ни чинила.
И то…
– Буду людям помогать, как прежде… буду жить… помнишь, Зосенька, ты малая была… игралася с иными детками, и в колодец залезла? Всем селом тебя искали… до самой темени. А тятька твой, как нашли, за вожжи взялся. Один раз тебя только перетянул… как ты плакала. Кто тебя успокоил?
Помню.
Бабка.
Она ж обняла, укрыла фартуком своим клетчатым, от которого пахло травами да медом, да самую малость – хлебушком. И по голове гладила, приговаривая, что все беды – не беды вовсе, так, горести малые, что пройдут-сгинут и не вспомню.
Я всхлипнула.
Бабка о том знала, а не тварь… и значит… а с чего я решила, будто помогает Люциана Береславовна? Со слов ейных? С чертежа, коий своими рученьками сотворила? Ну так в магии я не столь хороша, чтоб ведать, для чего чертеж оный…
Бабку-то я с малых лет знаю, а Люциану Береславовну…