…горе.
…и боль в груди, аккурат под сердцем, будто угольки раскидали и сердце этое на углях не то коптится, не то жарится. Как дойдет? Когда? Сколько уж годков мука невыносимая. И забыть бы, да и магики над памятью своею не властные.
…со страху он.
…липкий страх, тяжелый, что кисель переваренный. И никак-то от него не избавиться. Того и гляди, вовсе захлебнешься. Оттого и срывается Фрол криком.
Горько, и от горечи, не иначей, лопнула тонкая нить, которою меня в чужую жизнь потянуло. С нею и щит мой.
– Довольно. – Фрол Аксютович провел по лицу ладонью, стирая не то пот, не то прошлое. – Вам к целителям надо. И не дурите, Зослава.
Строго сказал.
Тихо.
И я только сумела, что кивнуть. Спорить силов не было. Он же подхватил бабку на руки и на Люциану Береславовну обернулся. Мол, гляди, чего натворила.
Она и глядела.
Прямо.
Без обиды, без злости, только…
…стучат каблучки, звенят серьги тяжелые. Смеется сестрица, пляшет. Крутанется и поднимаются юбки разноцветным веером шианьским…
Нет.
Я закрыла глаза.
Не хочу знать. Хватит с меня чужих секретов. Вон, и собственным ныне обзавелася. Будет ли Люциана Береславовна молчать? Будет… и я тоже ни словечка не скажу.
Выпустила?
Быть может… обманула? Обманулась? Не знаю, в том нехай Божиня разбирается, ей с сестрицею видней, что за человек и чего он стоит. А я кто? Так, девка неразумная… мне б до целителей добрести.
Добрела.
За дверью Еська околачвался, плечо свое подставил, сказал:
– Эх, Зослава… вот вечно влезешь ты куда… а меня не позовешь. Как-то это не по-приятельски…
Я только и сумею, что вздохнуть.
Может, и так оно, да разве ж я сама приключениев на себя ищу? Мне бы замуж и в Барсуки. В Барсуках тихо… из всех приключениев – Корсачев мужик, с пьяных глаз заблукавший. Аль корова, которая в чужой огород вбилась.
Благодать.
…а на черемухов цвет завсегда морозит. В нонешнем-то годе весна и без того затянулася. Солнце светит, но не греет. Дожди вон кажный день. Небось в Барсуках маются, гадая, когда поля сеять. И дядька Панас ходит смурной, потому как все ждут евонного, старостиного, слова. А поди-ты, поспеши, и заморозится зерно в холодной землице.
Потяни время?
И тоже недобре. Тогда, глядишь, и не поспеет пшеница вызреть. Простые хлопоты. Понятные. Не то что обломок монетки…
…с бабкой надобно поговорить. А она чует, что разговора тяжкою будет, оттого, меня завидя, охать начинает, ахать, жалиться, то на сердце, то на голову. Или вовсе притворяется спящею.
Я верю.
Мне тоже страшно заговаривать. Сама себе лгу, что сие потерпит, что окрепнуть ей надобно… а дух, или кем он там был, сгинул. И не вернется.
Акадэмия же ж.
Не попустят.
…а все ж крепко черемухою пахнеть…
– Ты… – Игнат выступил из-за кустов. – Это ты… ты виновата!
– Чегой?
От же ж… в чем это я виноватая? Я растерялася. А заодно уж озлилася на себя. Сколько можне! Пошла до садочку. Задумалася. Оглохла и ослепла. Небось, пожелай какой тать жизни лишить, и пискнуть не поспела бы. И нечего на Акадэмию надежу иметь.
Вона, бабку с нежитию во внутрях Акадэмия пустила.
…хотя так и не поняли, кто именно.
Стоит Игнат.
Белый. Страшенный. Глаза выпучены, волосья дыбом стоят. И глаз дергается.
– Доброго дня, – говорю я, а сама думаю, что ж на него нашло-то? И как назло, час ранний, в садочку пустенько. Туточки и в иные дни не многолюдственно. Садочек-то особый.
Заговоренный.
С деревами предивными, с травами редкими. Вона, в первом семестре вовсе запертый был, чтоб всякие студиозусы, понимания лишенные, зазря не шастали, травы оные не топтали.
– Здоров ли ты, боярин? – говорю, а сама перстенечек, Еською подаренный, щупаю.
Всего-то надобно, что повернуть на мизинчике.
Тут-то Еська и услышит, что я зову.
А надо ли?
Игнат свой же ж. Пусть и злится. Кулаки сжимает.
Того и гляди – кинется… с чего б? Не скажу, что мы с ним ладили, но и ворогами смертными не были. Он наособицу держался, сам с собою… а тут вот…
– Ты, – просипел. – Виновата… из-за тебя матушка… из-за…
…и отступил.
Попятился.
– Надо было просто… просто и без затей… игры эти… а она обещала, что… она обещала… а теперь матушка… матушка теперь…
Он отступал по дороженьке, но взгляда с меня не спускал. А я так и стояла столб столбом, дышать и то боялася, чтоб не спугнуть боярина.
Блажит.
Знать, приключилася с Ксенией Микитичной беда какая. А он с горя и повредился умом. Мелет, сам не ведает чего. После, как отойдет, жалеть станет С людями они завсегда так, когда горе разум мутит.
– Присядь, – говорю.
А он лишь головой тряхнул.
– Ты и твой… ублюдок… он маму… он… клялся… отомстить клялся… – Игнат рванул ворот алого кафтана, и золоченые пуговицы дождем посыпались на дорожку. – Он это! Я знаю!
– Игнатушка…
– Заткнись! Ты его покрываешь… все его покрывают… а он убийца! Я видел! Я знаю…
И взгляд его шальной зацепил меня.
…огонь.
…гудит пламя, пляшет. Нестрашно, непонятно только, отчего все суетятся. Матушка вот во двор выскочила. И Игната сама на рученьки подхватила, накинула на голову шаль, стоит и приговаривает:
– Не бойся, малыш, не бойся…
А он и не боится.
Он же воин.
Как отец. Отец умер, конечно, но и пускай, о нем Игнат нисколечки не жалеет. Редко тот появлялся, а когда объявлялся в матушкином тереме, на Игната и не глядел. Если ж случалось встать пред отцовским взглядом, то с Игнатом странное приключалося.
Робел.
И колени слабели.
И икота нападала, а то и похуже. Батюшка вопросу задает, а Игнат ответить не способен, будто холодная рука горло стискивает. Стоит он, молчит, краснеет. Если и выдавит словечко какое, то запинаясь. Батюшке, конечно, сие не по нраву.
Хмурится.
И матушке выговаривает, мол, что за сын у него растет, слаб и робок, будто девица. А Игнат не девица. Его сглазили просто. Сам слышал, как о том ключница матушке сказывала.
…есть у батюшки другой сын.
Всем-то он хорош. Силен и ловок. Умен. Ладен. И потому хочет батюшка ему свободу дать, а после вовсе признать наследником. Пока матушка жива, тому не бывать, не попустит ни она позору этакого, ни вся родня ее… вот только девке азарской то не по нраву. Она и наложила на Игната чары.