Время — пять после полудня. Я чем-то похож на солнечные часы: ощущаю, как удлиняются тени, как постепенно меняется свет, сгущая краски гибискусов и роз. Близится вечер, неся с собой покой и умиротворение. В этот час я люблю беседовать с человеком, которого здесь называют «отцом Домеником». Ему восемьдесят четыре года, у него борода как у Деда Мороза, он носит очки в металлической оправе и смотрит на мир кротким взглядом отшельника. Отец Доменик был журналистом и объездил весь мир. Он все видел, все читал и называет себя последователем Ганди. Не знаю, правда ли это, но от отца Доменика веет покоем. Я задаю ему вопросы о будущем, о карме. Он прекрасно осведомлен о жизни «за Пределом» — как посвященный и «спецпосланник». Отец Доменик описывает различные состояния Бытия с уважительной фамильярностью и объясняет множественные значения священного слога аум, рассеянно лаская пушистые головки китайских астр. Он безумен ровно настолько, насколько может быть безумен любой мудрец. Все обожают отца Доменика. Он вселяет в души покой. Не верит ни в дьявола, ни в ад и иногда соглашается побеседовать с дамами, озабоченными своим внутренним миром. Как сказала одна из них: «Вреда никакого, и время убить помогает!»
Вернусь, однако, к проблемам своей нынешней повседневности. Сейчас я пытаюсь уловить разнообразные нюансы жизни, которую мне осталось прожить, чтобы разобраться, насколько гнусен пресловутый «четвертый возраст»,
[5] о котором никто не осмеливается говорить вслух. Здесь его деликатно называют «третьим»;
[6] в этом есть некий порыв, отрицание старости и намек на тихие утехи. Вранье! Все лгут. Я докажу, что прав. Позже. Пора на ужин.
Социальные условности требуют соблюдения приличий, и обитатели «Гибискуса» переодеваются к ужину. До смокингов и вечерних платьев дело, конечно, не доходит, но драгоценности имеют место. На изуродованных артрозом пальцах сверкают дорогие кольца. Самые смелые дамы демонстрируют костлявую грудь в декольте. Мужчины надевают галстуки. Все обмениваются церемонными улыбками. Жонкьер, этот типичный старый сердцеед, надушился. Даже я сменил костюм. Куда ушли времена ночных пирушек, на которые меня сопровождала великолепная красавица Арлетт?
— Тюрбо по-королевски, — провозглашает Жонкьер. — Лучшее тюрбо в моей жизни я ел в…
Появляется Вильбер. Этому плевать на приличия. Он всегда ходит в одном и том же вышедшем из моды костюме, карманы которого набиты лекарствами: сюрептил, диамикрон, пендиорил, спагулакс, висмут, примперан. Он встревожен.
— Куда, черт побери, я засунул мою дактилазу?
Вильбер вставляет в ухо и включает слуховой аппарат.
— Я, случайно, не оставил флакон на столе после обеда?
Он смотрит на Жонкьера, и в его взгляде ясно читается подозрение: человек, выпивающий за обедом и ужином по полбутылки «Сент-Эмильона»,
[7] способен на все. Жонкьер рассказывает, чем занимался до ужина. Оставил двести франков в казино. Рядом за столом сидела игривая дамочка… Вильбер пожимает плечами и выключает слуховой аппарат.
— Старый пуританин! — хмыкает Жонкьер.
— Не так громко, прошу вас, он может услышать.
— Не думаю. И вообще, мне плевать.
Таких, как Жонкьер, в романах с продолжением называли «похотливыми стариками». Он любит пикантные истории, ходит в кино на порнофильмы и всячески дает понять окружающим, что годы не властны над его мужской силой. Ну, вы понимаете?.. Вильбер ненавидит бахвальство Жонкьера. Иногда он выслушивает его рассказы до конца, то и дело приговаривая: «Неправда! Неправда!» — чем приводит Жонкьера в бешенство. Не верится, что Вильбер — выпускник Политехнической школы, что он был очень известным инженером и обогатился на своих патентах. Многие корабли оснащены подъемником «его имени». Он награжден орденом Почетного легиона и орденом Искусств и литературы. А теперь вот сидит за столом и с маниакальной тщательностью отпиливает горлышко ампулы.
Жонкьер, кстати, тоже был весьма влиятельной персоной. Закончив Центральную школу, он основал «Западные мукомольни», и его компания хорошо котировалась на бирже. Источник сведений — все та же Клеманс. Жонкьер намного богаче Вильбера и считает его рядовым наемным служащим, а Вильбер взирает на него с высоты своих дипломов и называет удачливым подрядчиком. Иногда они вступают в ожесточенную перепалку. Пока Вильбер откашливается в тарелку, Жонкьер поворачивается ко мне и спрашивает:
— Разве я не прав, Эрбуаз?
И тогда я уподобляюсь «слуге двух господ»
[8] и пытаюсь доказать, что если один прав, то и другой, возможно, тоже не ошибается. К счастью, подают десерт, и страсти успокаиваются.
Пора перейти в телевизионные гостиные. В большой смотрят второй канал, в другой, поменьше, — первый. Дамы предпочитают второй — из-за цвета. Некоторые готовы скомкать ужин, чтобы занять лучшие кресла напротив экрана, не слишком далеко, но и не слишком близко. Они громко комментируют новости, возмущаются, умиляются, хихикают, слушая выступления представителя «левых». Вильбер обожает американские сериалы про частного детектива Джо Манникса и жесткого и решительного полицейского Тео Коджака, но вечно приходит к телевизору последним, сидит в заднем ряду и ни черта не слышит, а потому быстро засыпает и начинает храпеть, вызывая глухое недовольство и протесты окружающих.
Я отдаю предпочтение первому каналу. Впрочем, предпочтение — это сильно сказано, ибо все зрелища оставляют меня равнодушным. Я не слежу за развитием сюжета: главное — до одури, как под влиянием гипноза, смотреть на экран. Черно-белое изображение подходит для этой цели лучше цветного. Часто я «пересиживаю» у телевизора всех зрителей. Мне предстоит прожить еще несколько невыносимо долгих часов, прежде чем можно будет лечь и попытаться уснуть. Ночной смотритель делает обход, и мы перекидываемся парой фраз. Бертран сообщает мне то, что не успела рассказать Клеманс. «Кажется, у старушки Камински — знаете, та, что похожа на фею Карабос, — так вот, у нее случился приступ аппендицита. Пришлось вызывать врача».
Помолчав, он добавляет:
— Чему тут удивляться, она жутко прожорлива!
Скоро полночь. Я стою на крыльце и несколько минут смотрю на звезды. Как же их много, просто голова кружится! Наш гуру отец Доменик называет их бесчисленными очами Господа. Звучит красиво… Жизнь могла бы показаться вполне сносной, если бы не треклятая бессонница!