– Спокойно, Дэвид, спокойно. Они не могут сейчас быть счастливы. Твой отец не может быть счастлив. Подумай сам. Ты ему очень нужен.
– Я – ему? Зачем? Он заходит ко мне иногда, потому что совесть гложет, но мы даже не разговариваем. Нам с ним не о чем говорить, кроме нее, а он уже вычеркнул ее из памяти.
– Нет, не вычеркнул, просто он очень печалится и поэтому не может говорить. Ты должен ему помочь.
– О себе он печалится.
– Да, конечно, и об Эмили тоже. Ей ведь в жизни пришлось несладко. И если теперь твой отец хочет окружить ее заботой – что ж, это вполне можно понять и простить.
– Надо ему – пусть окружает, только меня пусть оставит в покое. Я не собираюсь его на это благословлять. Не могу.
– Ну, что-то ты можешь. Можешь, например, быть чуточку добрее к своему отцу.
– Это будет чистое лицемерие.
– Так стань лицемером. Притвориться хорошим – это ведь тоже маленькая победа. Возможно, даже и не маленькая.
– Вам кажется, ему важно, что́ я о нем думаю? Да ничего подобного. Ему все равно, и это так… ужасно.
– Нет, нет, Дэвид, все не так! Ты для них очень важен – может быть, важнее всего на свете. Без тебя они не смогут… погибнут.
– Ну и пусть себе гибнут.
– Материнское смиренномудрие перешло теперь к тебе, дай же ему взрасти в твоей душе.
– Не понимаю, о чем вы. Я их ненавижу.
– Не надо, мальчик мой. Ты должен все это пережить – ради себя же самого. Я не говорю: забыть, нет. Но ты должен почувствовать себя полноценным здоровым человеком. Ненависть тут только помешает. Нужно просто… помиловать их… от всего сердца. Они нуждаются в твоем милосердии.
– У меня такое чувство, будто я занял место своей матери. Будто я – это она. Я все, что от нее осталось. Всем остальным плевать. Ну, кроме дяди Эдриана, возможно, – но он ведь никто.
– Вот тут ты не прав. Он не никто, и к нему ты тоже должен быть добрее. Ты написал ему, как я просил?
– Нет. Они преступники и хотят, чтобы все им сошло с рук.
– Дэвид, ты обещаешь написать дяде Эдриану?
– Да. Хотят, чтобы я кивнул им, чтобы они могли спокойно продолжать свои делишки.
– Значит, ты должен кивнуть. Не суди их, лучше кивни. Ты должен обрести покой в душе. Ты пытался молиться? Sauce béarnaise?
[36]
– Пытался… Конечно, молиться по-настоящему я уже не могу… Когда я был маленьким, она учила меня… Господи, зачем это, не надо ничего вспоминать…
– Молитва, не молитва – не важно, каким словом ты это назовешь. Но продолжай пытаться. И не бойся так Христа. Иисус Христос – это просто местное название Бога.
– Вам разве не кажется, что в нем слишком много неискренности?
– Нет. Я и сам не верю церковным догмам, но мой Христос принадлежит мне, и я не дам церкви отнять его у меня.
– А с Монти вы эти вещи обсуждали?
– Да, но… с ним трудно, ему подавай все – или ничего. И наверное, для него это правильно.
– Вы же только что объясняли мне, что он сама скромность.
– Да, но он склонен все возводить в абсолют…
– А что, нельзя этого делать?
– Я не знаю. Знаю, что не надо суетиться и не надо слишком тревожиться – ни о чем. Все людское преходяще… Передай-ка мне твой бокал. В религии каждый живет по большей части в собственном мирке, маленьком и весьма примитивном. Дальше начала почти никто не продвигается – как в философии. Так что, если хочется крикнуть: «Господи, помоги!» – кричи. А как покричишь немного, прислушайся. Может, тебе и помогут.
– Но как же тогда разобраться, где что? Где правда, где ложь?
– Та правда, о которой ты говоришь, тоже понятие сугубо местное, локальное, если угодно. Не в том смысле, что оно относительное, – это все релятивистский бред. Есть, конечно, наука, есть история, и там все иначе. Но речь, как ты понимаешь, не о них, а о жизни. Тут каждому человеку приходится, как правило, решать какие-то свои простые и неотложные задачи – и в них, в том, как он их решает, как раз и заключается его личная правда. Не врать самому себе, не прикрываться в угоду своей гордыне ложными понятиями, не фальшивить и не лицемерить, стараться быть спокойным и рассудительным. Каждый человек стремится достичь какого-то уровня искренности и чистоты в общении с самим собой. И если ему это удалось, то он достиг правды – своей собственной, личной правды, и никакой великой веры для этого не нужно. И тогда уже этот человек будет и правдивым, и добрым и сумеет понять своих ближних по-настоящему.
– Ого. И вы после этого скажете, что вы не возводите все в абсолют?
– Я? Нет. Видишь ли, все это ужасно сложно. То, что я говорю, – это ведь просто слова. Скажи лучше, ты попробуешь быть добрее к своему отцу?
– Не знаю.
– Как насчет пудинга с патокой? Он у них тут превосходный. У тебя ведь проблем с весом пока что нет? Или закажем какую-нибудь экзотику – фиги заморские, например? Crêpes suzette?
[37] Или просто сыра? А я, пожалуй, приложусь к crêpes, а потом тоже перейду на сыр, ты не возражаешь? Официант! Принесите-ка нам еще вина. Думаю, к пудингу лучше всего бутылочку «Барсака»… «Барсака» нет? Ну, тогда еще мозельского…
– Я все время вижу мать, везде, даже на улице. Будто она повсюду ходит за мной – и это так жутко… И еще день и ночь думаю о том, что она чувствовала тогда, в ту последнюю минуту… Не хочу, чтобы это превратилось для меня в кошмар.
– Тогда молись. Проси о помощи. Ищи спасение внутри себя. Это всегда можно сделать, если чувствуешь, что кошмар уже подступает.
– Да. Да. Я буду камамбер.
– Подожди. Дай-ка я его сперва проверю… Все в порядке, отличный сыр, выдержанный. Да, это должно стать твоей привычкой на всю жизнь.
– Что, проверять камамбер?
– Находить успокоение в собственной душе. Или хотя бы спокойно вглядываться внутрь себя и философски принимать то нелепое фиглярство, которого в каждом из нас в избытке.
– И кстати, насчет фиглярства… Эти дикие фантазии… ну, я вам как-то рассказывал… они не отпускают меня, несмотря ни на что, и… я ничего не могу с этим поделать.
– Как ты срываешь платье с Кики Сен-Луа?
– Да. Ужасно, правда? Думать о таких вещах сейчас – это такая подлость, по-моему.
– Видишь ли, у каждого из нас внутри есть помойная яма, полная всяких гадостей и нечистот, – и они живут там по своим законам. Не думай о них. Так, понаблюдай немножко, а потом переключись на что-нибудь другое.