– Не ори, сказано!
Я не знал, как это прекратить. Вместо беды получилась глупость. И тезку-Витьку было жалко.
– Да не брал он, в самом деле, – сказал я.
– А ты откуда знаешь?
И Корней продолжил веселую пытку.
И тогда я сказал, что мне надо срочно домой. Побежал к сараям, чтобы взять машину, принести и сказать, что она опять появилась. Кто-то подбросил, наверно.
А «Волгаря» не оказалось. Нашли и взяли.
Я побежал обратно, но в сарае никого не было. Потом я узнал, что Витька вместо машины предложил отдать часть своей коллекции спичечных этикеток. И Корней согласился, хотя этикеток никогда не собирал.
Я понял, что вслух сочинять опасно, лучше – для самого себя, мысленно. Прочитал однажды про когда-то случившееся великое затопление Земли, которое может повториться, и вообразил, что через неделю хлынет вода и всё смоет. И наш дом, и район, и город. А потом всю Землю и всех людей. Несколько дней грустил, но потом представил, что нашлись способы предотвратить наводнение, и радовался за спасшееся человечество.
Я бродил мыслями вокруг и около – и вдруг вошла Вера. Не в мечтах, а наяву – взяла и вошла. Сколько я ждал этого момента! – и растерялся. Ничего не сказал.
И она ничего не сказала. Всегда здоровалась, но обычно в классе уже много всех, а сейчас я один. Может, поэтому и не поздоровалась? Когда всех много, никто не принимает на свой счет. А когда ты один, то здороваются только с тобой – значит, как-то выделяют, а она не хочет выделять. Или наоборот, я ей нравлюсь, но если она поздоровается со мной, я могу догадаться, вот и промолчала.
Она села за парту, вынула учебник и тетрадь из портфеля, а портфель сунула в ящик парты, открыв и закрыв крышку.
И вдруг спросила:
– Ты дежурный?
– Нет.
– А почему рано?
Я пожал плечами.
– А я сегодня на часы не посмотрела. И тоже вот…
Вера будто оправдывалась. Странно.
Я открыл учебник и сделал вид, что читаю. А сам косился, не поворачивая головы.
Вера встала, подошла к окну. Потом прошла между партами. Не просто так, а опираясь руками и прыгая. Играла сама с собой. Села боком за чужую парту, нагнулась, что-то поправила на ноге. У меня даже глаза заболели, я сдвигал их вбок и вправо, чтобы видеть. А Вера положила в парту какую-то бумажку. Записку. Встала, пошла за свою парту. Тут вошел кто-то, потом еще кто-то, и скоро весь класс был полон.
За парту с запиской сел Виталя Дудников. Это была его парта. Он был высокий и, как говаривала Людмила, «хваченный июльским морозом». То есть – тугодумный, туповатый. На уроках скучал, на переменах оживлялся. Любил задирать девчонкам платья и кричать: «А чего у тебя там?» Они визжали и били его по рукам, но я замечал, не очень сердились и после этого шушукались о чем-то с подругами.
Я следил за Дудниковым. Вот он открывает крышку – и…
И ничего. Вынул из портфеля учебник, тетрадь, ручку, положил на парту, сунул портфель в ящик, закрыл крышку.
Я видел, что Вера тоже искоса наблюдает. Она видела, что делает Дудников. И поняла, что тот не нашел записку. Отвернулась.
Прозвенел звонок, вошла Людмила, начался урок.
Я ничего не видел и не слышал, думал о записке.
Что в ней?
Зачем понадобилось умнице Вере, гордой девочке, писать глупому Дудникову?
Может, она написала, чтобы он больше никогда не трогал ее платье? Она ведь не очень любит с кем-то спорить, кричать, вот и решила – письменно. Но я не смог вспомнить ни одного случая, чтобы Дудникову удалось задрать платье Вере. Та всегда настороже. Да и Дудников не очень пытался. Всем задирал, а Вере нет.
Значит, открыл я для себя, у Дудникова к Вере особое отношение. Может, и у нее к нему? Значит, эта записка про любовь?
А такие записки – дело опасное. Однажды Людмила вдруг метнулась к скромной, беленькой, с розовыми бантами Сыркиной, выхватила из ее руки бумажку и тут же прочитала вслух:
– «Сыркина, я тебя люблю!»
Сыркина заплакала, класс засмеялся, Людмила загремела:
– Бесстыдники! Кто этой гадостью занимается, кто написал, поднимите руку!
Никто, конечно, не поднял.
Людмила устроила разбирательство. Заставила всех написать эти слова: «Сыркина, я тебя люблю!» И подписаться. То есть всех, кроме девочек, они были по понятным причинам вне подозрения. Наивные и невинные были времена, заметим в скобках.
Вскоре двенадцать записок легли на стол Людмилы. Она сличала их с оригиналом, все замерли.
– Думаешь, ты хитрый? – спросила она сидевшего сзади Леню Козько.
И показала всем бумажку, на которой было написано печатными кривыми буквами. И такими же кривыми буквами подпись: «Козько».
– Пиши еще раз – своим почерком! Своим, Козько, понял?
Все с удивлением смотрели на него, толстого, с черными лоснящимися волосами, с маленькими, часто моргающими глазками.
Он засопел и пробурчал:
– А чего писать, я и так скажу.
– Ну, скажи!
– Я написал.
– Что написал?
– Записку.
– И что ты там написал?
– Это самое.
– Что это самое?
– Про Сыркину.
– Что про Сыркину?
Людмила так и не сумела заставить Козько повторить вслух признание, окончательно разозлилась, на все лады ругала и стыдила его, потом стыдила Сыркину, чтобы не давала повода, потом стыдила весь класс, говоря, что знает, о чем все думают вместо уроков, и пусть только кто еще попробует!
Но Веры тогда еще не было, она не знает об этом случае. Или знает? – наверняка ведь девчонки рассказали. Знает – и все-таки рискнула?
Я понимал, что должен разозлиться на Дудникова, но не мог. Посматривал на него. Дудников, не слушая Людмилу, что-то рисовал, и лицо у него было вовсе не тупое. Красивое. Красивое задумчивое лицо. Это, наверно, и разглядела Вера – что он таким бывает. И влюбилась.
Я обнаружил в себе странное доброе чувство к Дудникову, будто он был мой родственник или друг. Вера его любит, а я люблю Веру, вот и появилось ощущение нашей общей близости. Было, конечно, горько, но как-то при этом и радостно. Да, Вера влюбилась в Дудникова, но до этого я думал, что она не может ни в кого влюбиться из-за своей гордости. Значит, может. Но может и разлюбить. И влюбиться в другого, в том числе в меня. А главное: любить девочку, которая никого не любит, это одно, а когда знаешь, что она любит другого – совсем все другое, вроде бы хуже, а на самом деле лучше.
И тут Дудников зачем-то потащил портфель из парты.