– Его привели и поставили передо мной, – продолжала женщина свой рассказ, – а я сидела среди колонн во дворе моей виллы. Синий полог был натянут у меня над головой, чтобы защитить нас от жары и солнечного света, переливчатый сумрак играл на расписанных фресками стенах и дивной мозаике пола. Все вокруг было украшено изображениями Любви и Матери Любви. Доставившие раба мужчины передали его моим служанкам, и те начали раздевать мальчика в моем присутствии. Одна ласково снимала с него рубашку, другая приглаживала пышное изобилие темных кудрей, третья расхваливала белизну и стройность членов, и все они целовали его и нашептывали ему слова любви. Но мальчик смотрел на них угрюмо, отпихивал их руки, надувал свои прелестные розовые губки, и я видела, как краска стыда, подобная дымке заката, заливает его щеки и стройное тело. Тогда я велела им искупать мальчика и натереть с ног до головы душистыми мазями, что они и делали до тех пор, пока его тело не начало блестеть нежным медовым светом, подобно статуэтке из слоновой кости. И тогда я сказала ему: «Ты стыдишься нас, потому что один сияешь среди нас наготой, но сейчас и мы присоединимся к тебе». Первыми начали раздеваться мои рабыни, они обнимали и целовали друг друга, и каждая помогала другой, словно преданная служанка. И когда они вынули из волос заколки и сняли повязки, которые скрепляли их волосы, я удивилась, увидев, как они красивы. Пышные волосы с густым блеском струились по их плечам, шелковистые кудри ложились мягкими волнами, словно морская рябь. У одних рабынь волосы были золотыми и переливчатыми, как вино в моей чаше, лица других сияли в раме эбенового дерева, иные локоны отливали цветом темной плавящейся меди, иные – щедрой рыжиной, но самыми красивыми были изменчивые, словно сардоникс. Смеясь и не зная стыда, девушки помогли друг другу распустить завязки и отстегнуть заколки, скреплявшие их платья. Шелк и тканое полотно их одежд мгновенно упали на украшенный мозаикой пол, и перед нами предстала группа очаровательных нимф. С шутками и всевозможными ужимками они принялись возбуждать в нас веселье, восхваляя прелести друг друга и давая мальчику женские имена. Они призывали его включиться в игру, но он отказался, угрюмо покачав головой, и вновь застыл, растерянный и смущенный, словно то, что он видел, было запретно и ужасно. Наконец я приказала рабыням распустить мои волосы и снять с меня одежды. Я велела им целовать меня и ласкать, как ласкает пылкий влюбленный, но все понапрасну – глупый мальчик по-прежнему хмурился и надувал губы, сиявшие пурпуром, достойным императоров и богов.
Женщина принялась наливать в свою чашу золотое, переливавшееся, словно жидкий топаз, вино. Луциан следил за тем, как внутренний блеск напитка поднимается со дна к самому краю бокала – навстречу огню светильника. А женщина говорила и говорила, перечисляла сотни и тысячи всевозможных ухищрений, рассказывала, как она искушала мальчика ленью и праздностью, позволяя ему спать по многу часов, а днем устраивая пышное ложе на мягких подушках. Она прибегала к помощи таинственных благовоний, то натирая мальчика розовыми лепестками, то сжигая в его присутствии душистые смеси Востока. Она приказала одевать его в тонкие одежды – в шелка, которые касались тела, словно нежная ласка. Трижды в день для него устраивался изысканный пир, соединявший тончайшие вкусовые ощущения со всеми оттенками цветов и ароматов. Трижды в день она пыталась опьянить его старым вином.
– Я не жалела усилий, чтобы поймать мальчика в сети любви, но он лишь награждал меня угрюмым и презрительным взглядом. И наконец, применив почти немыслимые уловки, я вырвала у него победу и стяжала венок из зеленых ветвей, сломив незрелую невинность раба. Сразу же после того я отдала его в цирк, чтобы он потешил народ своей славной смертью.
В другой вечер Луциану поведали историю о человеке, который жил замкнуто и отказывался от всех развлечений и о котором в конце концов люди узнали, что он был влюблен в статую из черного камня. Довелось Луциану услышать о необычайной, извращенной жестокости, о людях, попавших в руки к горным разбойникам и изувеченных так, что, если им удавалось бежать из плена и достичь родного порога, родные убивали их, приняв за диковинных чудовищ. Луциан не желал пропустить ни одной из темных и даже мерзких тайн этой жизни. Он был приглашен на сей пир и хотел отведать каждого блюда, вдохнуть запахи всех благовоний.
У его родных становилось все больше поводов для беспокойства. Луциан вслушивался в сладостно-красноречивое течение удивительных историй, наблюдал за тем, как преломляется свет ламп в янтарном и пурпурном вине, а отец видел перед собой отощавшего бледного мальчика с выпирающими скулами и потемневшими, запавшими глазами.
– Ешь как следует, Луциан, – говорил сыну пастор. – Налей себе побольше пива.
Луциан поклевывал кусок жареной баранины, запивая ее водой, и в то же самое время продолжал наслаждаться изысканнейшими блюдами и винами Авалона. Мисс Дикон как-то заметила, что кости Луциана того и гляди прорвут кожу и что он стал похож на отшельника, изнуряющего свою плоть годами тяжкого поста. Встретив Луциана на улице, люди теперь говорили:
– Как плохо выглядит молодой Тейлор! Он совсем болен!
Они пребывали в неведении относительно тех радостей и наслаждений, которыми была наполнена его подлинная жизнь. Некоторые начали жалеть Луциана и заговаривали с ним ласково. Но они уже упустили возможность проникнуть ему в душу. Дружеские слова теперь значили для Луциана не больше, чем насмешки. Как-то раз Эдвард Диксон дружелюбно окликнул его:
– Слышь, старина, заходи в мою конуру! Папаши нет, а я заначил бутылочку его старого портвейна. Я знаю, что ты дымишь, как паровозная труба, а у меня есть пара отличных сигар. Ну же, пошли! Честное слово, винцо у папаши что надо!
Луциан вежливо отказался и пошел дальше. Доброта и злоба, жалость и презрение – все это не имело значения в его глазах, и он даже не мог отличить одно от другого. Способен ли фермер отличить китайский язык от древнееврейского, венгерский от пушту? Напряженно вслушиваясь, он, быть может, сумеет обнаружить различия в их звучании, но смысл на всех четырех языках останется для него одинаково темным.
Луциан переселился в сады Авалона, и теперь ему казалось странным, что он раньше не понимал сути и смысла жизни. И если прежде он лишь в печальном недоумении взирал на казавшийся ему грубой и грязной тряпкой холст, то теперь под темно-синим небом, проступавшим среди темно-зеленой виноградной мозаики, его глазам предстала сама картина.
5
Наконец Луциан попал в город вечно шумящих улиц и стал частью его янтарного сумрака, одной из его вечно беспокойных теней.
Как много времени прошло с той ночи, когда он впервые опустился на колени перед своей возлюбленной и лунный свет, вырвавшийся из черного кольца крепости, лег им на плечи, словно дымчатое покрывало! В тот момент и земля, и воздух, и душа Луциана были полны неким предчувствием, которое с невероятной силой коснулось и сердца юноши, – а теперь Луциан превратился в обитателя отвратительной комнаты, служившей одновременно спальней и гостиной, в западном пригороде Лондона, без всякой надежды на успех сражающегося с кипой исписанных листов на обшарпанном старом бюро.