Передав меня под сень отчего крова, Куликов уехал. Я сидел за печкой, глядел зверенышем и молчал. Меня долго уговаривали одуматься и пойти в школу, уговаривали все, даже Алька… Приходила классная руководительница, с ужасом рассматривала мои руки, строжилась на отца и обещала мне школьный рай. Приходил сосед, одноногий дядя Боря, втихую давал мне курнуть самокрутку и тоже чему-то учил.
— Хочу на Алейку, — упрямо повторял я, — и все равно убегу.
Отчаявшиеся баба Оля с отцом вдруг вспомнили про материну родню, про бабушку Анну, которую мы все звали бабкой Валихой, и про дядю Семена Алексеевича. Они приехали на следующий день, не раздеваясь сели ко мне по обе стороны, помолчали немного и вдруг заплакали…
Дядя Семен плакал тихо, по-мужски. Только слезы катились и застревали в глубокой складке у рта. Баба Валиха причитала с сухими глазами. Выплакала она слезы за свою жизнь, поседела напрочь и уже начинала слепнуть. Ее муж и мой дед Алексей Григорьевич Русинов, пропал бесследно в тридцать третьем году, когда баба Аня ходила беременной моей матерью, а два моих дяди — Семен и Александр — бегали бесштанной командой. Ушел утром и — с концом. Потом доносились слухи, будто Алексей Григорьевич работает на Лене начальником прииска. Много позже, после войны, всю родню облетела весть, что он сейчас живет в Кемерове и работает директором крупного завода. Однако поиски не увенчались успехом, и канул мой дед навсегда. Алексей Григорьевич был человеком образованным, еще до революции закончил гимназию и, говорят, тайно страдал от беспросветной деревенской жизни. Баба Аня, взятая замуж из сирот, намытарилась «в людях» еще девчонкой, затем скарлатина двух дочерей забрала, потом осталась с тремя детьми на руках — в голодный год, в войну лебеду ели, пареная брюква что конфета была — но выжила! Подняла ребятишек и после войны, потеряв все надежды на возвращение Алексея Григорьевича, вышла замуж за Ивана Валова, своего деревенского вятского мужика, вдовца с тремя сыновьями. Однако и с ним недолго пожилось. Через несколько лет Иван Валов умер, оставив ей сыновей своих да имя — баба Валиха…
И это пережила. Но судьба-оборотень ударила под самую ложечку: единственная выжившая дочь Валентина — свет в окошке, молиться бы на нее — нарожала пятерых внуков и ушла следом за сестрами своими, за отцом и отчимом…
— Что ж ты от людей-то бежишь? — наплакавшись, тихо говорил дядя Семен Алексеевич. — Нельзя одному жить, Серенька… И мать твоя всю жизнь из глуши к людям рвалась, да видишь… Если плохо тебе здесь, пойдем ко мне жить.
Руки у бабы Валихи мягкие, как материны, непокорные, жесткие волосы под ними травой стелются…
— К своим пойдешь, не к чужим. Заместо сына…
Я ожил и внутренне уже согласился — пойду! Пойду! Но тут увидел, как, спрятавшись за шторы, глядят на меня братья — Тимка с Колькой. Из другого угла — Алька с Пашкой… И отец, обхватив руками голову, тоже смотрит, губы кусает… А баба Оля, не зная, о чем речь идет, вдруг отозвалась из кухни:
— Да хватит вам нянчиться! Сдать его в детдом, чтоб знал, как из дому бегать!
И тут вскипел отец. Видно, заело его, хватило за душу.
— Ты помалкивай там! Ты Шуру из дома выжила, теперь и сыновей моих?..
— Сама уехала твоя Шурка! — огрызнулась бабка. — Сиди уж там, налил шары…
Отец скрипнул зубами, смолчал.
— Что ему плохого сделали? Обижали, что ли? — продолжала бабка про меня. — Я и пенсию материну ему отдавала, только хлопочи…
Братья мои смотрели и будто спрашивали — ты куда? Ты куда от нас уходишь?.. И я уже знал, что никуда не смогу уйти от них. Даже к бабушке Валихе и дяде Семену…
Отец до сих пор ревнует меня к материной родне. Я стараюсь не говорить, что еду к бабушке, но если он узнает об этом — хмурится, досадует: мол, заглянул на день и скорее туда торопишься. Дома бы пожил. Разве плохие разговоры мы говорим с тобой по ночам? Разве плохо нам с тобой сидеть вдвоем, вспоминать и гонять чаи с куревом до одури?
Нет, все очень хорошо, но меня тянет туда. Я люблю бабушкин взгляд, немного подслеповатый, по‑детски беззащитный, люблю, как она охает, всплескивает руками и суетится-суетится, не зная, куда посадить и чем угостить. А то вдруг присядет, уронит лицо в ладони и всплакнет бесслезно по нам по всем, по дочери своей…
А потом просит, просит и молится — ты бы хоть приезжал почаще! Я ведь и забыла, какой ты есть…
Я люблю ее вятский говорок: закроешь глаза — чудится, мать меня просит, только постаревшая…
Однажды, собрав свое семейство, я приехал гостить на неделю. И только тут выяснилось, что сын мой Алексей — вылитый дед Алексей Григорьевич, а дочь Валентина — как две капли воды мать моя, Валентина… Природа любит повторять себя. Как корень озимой ржи, глубокой осенью потеряв зеленые побеги, остается в земле живым, чтобы потом, весной, выметать из почек новые ростки, точно такие же, лишь больше числом.
Пусть повторяется природа, только бы не повторилась судьба! Только б новые ростки взметнулись выше осенних, расцвели, заколосились и дали зерно!
Второй мой побег на Алейку тоже оказался неудачным, но уже по совершенно другим причинам.
Я бежал осенью на том же велосипеде, кроме провианта прихватив еще сборник стихов Есенина и зачитанный вдрызг роман «Повитель».
Осень выдалась сумбурной, противоречивой. В сентябре упал большой снег, но стаял, и в начале октября произошло чудо — второй раз зацвели кукушкины слезки. Я наткнулся на них в двух километрах от Алейки, когда сел на обочину дороги отдохнуть перед последним рывком…
Два низкорослых, бледно-синих цветка выбивались из засохшей нынешней листвы, из старого, отцветшего весной гнезда. Я лег на живот, осторожно подполз к пугливым былинкам и понюхал. Пахло так, как ничто не может пахнуть осенью. Запах кукушкиных слезок перебивал стойкий грибной дух, смешанный с запахом багульника, чудилось, будто не цветы так пахнут, а уже колкий по-осеннему, прозрачный воздух. Потом я курил махорку, отходил в сторону, лазил в болото за клюквой и не мог избавиться от этого запаха. Но едва я сорвал кукушкины слезки, как все пропало, все встало на свои места. Воняло гнилыми грибами, одуряюще — багульником, а где-то на севере, за лесом, уже куржавела снежная туча…
Всю ночь я просидел возле костра, в двух километрах от моей Палестины, но, так и не дойдя до нее, вернулся назад.
С этого момента я считаю себя взрослым и самостоятельным человеком. Именно в ту ночь кончилось мое детство…
На обратном пути, за Иловкой, почти на том самом месте, где я спал на снегу в первом побеге, навстречу мне попались Тимка с Колькой. Они вдвоем катили нагруженный провиантом велосипед, из‑за спин торчали ружья, приклады которых едва не волочились по земле. Мы остановились всего на секунду.
— Куда вы? — спросил я, хотя уже знал куда.
— На Алейку! — хором сказали близняшки.
Мы разошлись, но я еще долго оглядывался назад. Мешок на багажнике их велосипеда сполз набок, отчего передок норовил встать на дыбы. Они вдвоем поддерживали его и упрямо лезли на материковый берег…