Когда я узнал об этом, пришел в ярость: меня взбесила отцова беззащитность. Сколько же можно! Что за неумение постоять за себя! За свою честь! Без ордера можно было гнать из избы любого следователя и начальника. В конце концов, есть закон, который отец знал. Во мне все кипело, будто не отца обыскали и опозорили — меня; и я готов был кричать — глотку порву! Выведу на чистую воду! А братья Колька с Тимкой, вместо того чтобы возмущаться и требовать извинений, со смехом и даже каким-то удовольствием рассказывали, как они сидели в «телевизоре» — камере шириной в решетчатую дверь, какие там нары и клопы.
— Ты мог ордер у него спросить? — напирал я на отца. — Мог потребовать понятых?
— Мог, — жал плечами и слабо улыбался отец. — Дак он тогда бы подумал, что я и правда мотор взял. А я не брал, мне чего спрашивать? Пускай ищет…
И я пошел к Куликову, которого хорошо знал по тем временам, когда работал в милиции. По дороге мысленно я составил целую речь, гневную и обвинительную, стыдил начальника милиции, заставлял извиняться, наказывал впредь думать, что он делает, и не нарушать законов. Но чем ближе я подходил к кособокой древней двухэтажке милиции, тем меньше оставалось слов в моей речи. Я начал вспоминать Куликова, планерки в его кабинете, разговоры с ним, и пыл медленно угас.
Куликов был чем-то похож на моего отца.
— Я вас, бродяг, на чистую воду выведу! — кричал он на пастухов, которые стащили мешок овса для казенных лошадей. — Всех попересажаю! Я вам покажу, как государственный овес воровать!
Когда мужиков увели, он посидел, поморщил свой здоровенный нос, покряхтел и махнул рукой:
— Выпусти ты их, пускай домой идут… И то правда, кони ихние совсем дошли. Как на таких конях пасти?
Помню, как сотрудники зырянской милиции возмущались, а то и подсмеивались над ним, пока он работал, негодовали — орун, говорили, грубиян, взбалмошный мужик, пустомеля, но, когда Куликову дали «несоответствие с должностью» и перевели в другой район из-за одного балбеса, неосторожно поигравшего с оружием, вдруг все его стали жалеть и поминать только добрым словом. Поразительно, но, оказывается, он никогда никому не сделал зла, никого не обидел, не оскорбил. Начальников милиции только на моей памяти в Зырянке сменилось человек шесть, а помнят лишь его — Куликова — и говорят: «Вот когда у нас Куликов был…»
… Перед самой Зырянкой отец неожиданно пришел в себя. Он покрутил головой, озираясь, как-то сразу обмяк, тихо спросил:
— Где мы, Серега?
— В больницу едем, батя, мы тебя нашли, теперь вылечат!
Он посмотрел на меня с недоверием, болезненно сморщился, трогая своей заскорузлой рукой голову.
— А меня, сынок, деревом ударило, сучком, — как-то вкрадчиво сообщил он. — Сучок упал, с макушки… Земное притяженье.
Отец любил повторять слова и выражения, по каким-то причинам понравившиеся ему. Он вставлял их к месту и не к месту, произносил их со вкусом и значительностью. Читал он много, запоем, особенно когда бросал пить. «Тихий Дон» и «Поднятую целину» прочел раза три, цитировал целые куски на память. Отстрадав похмелье, он кидался на литературу с жадностью голодного, читал все подряд, а потом козырял полюбившимися выражениями. Как-то раз зырянская библиотека сдала списанные книги в макулатуру, где-то с полтонны. Он несколько дней, зарываясь по уши в бумагу, рылся в куче макулатуры, выбрал почти все книги и перетаскал домой, завалив ими всю избу.
— Теперь у меня целая библиотека! — хвастался он. — Мужикам даю почитать!
После читательского запоя у отца наступало новое похмелье.
— В книгах-то вон как написано, — качая головой, говорил он. — А в жизни-то все не та-а-ак…
И бросался в другой запой, настоящий.
О земном притяжении он слышал от меня: я зубрил физику перед его отъездом в Дубровскую дачу; по расписанию физика стояла первым экзаменом, но ее перенесли на последний. Говорили, что учитель вместе с другими поехал в лес: весна всегда была сезоном заготовки дров.
И учил я законы Ньютона, как оказалось, совсем не зря. Можно было вообще больше ничего из физики не учить, потому что мне на экзамене попал билет с вопросом о всемирном тяготении земли…
3
После болезни — а у отца было сильное сотрясение мозга и кровопотеря — он стал раздражительным, нервным, лицо его сделалось сухим, каким-то вытянутым, кожа истончала, побледнела, и желваки под нею почти уже не разглаживались. Пролежал он больше месяца. Когда я приходил к нему с передачами, он веселел, балагурил; в больнице ему нравилось, хотя после смерти матери он ненавидел врачей; там как раз лежали мужики, страстные охотники и рыбаки, и стоял сплошной треп, в котором отец себя чувствовал как рыба в воде.
Однажды он спросил, чем я собираюсь заниматься: время-то идет, школу кончил, нечего просто так болтаться; я сказал, что пойду работать с ним, пилить дрова. Отец сверкнул глазами, помолчал и вдруг стал кричать, что он отпилился, что ему теперь в лесу не работать и не охотничать, а только сторожем куда-нибудь, и поэтому я должен сам устраиваться на работу и работать. И что хватит мне на его шее сидеть, без меня еще трое сидят.
Он кричал и остервенело бил себя изувеченной рукой по шее…
Потом он немного успокоился и сердито сказал, чтобы я шел в промкомбинат, к Ивану Трофимовичу, старому отцову знакомому, и спросил у него работу.
— Он тебя научит уму-разуму, — пообещал отец. — Да гляди слушайся!.. Он тебя по блату там устроит…
В то время организация промкомбинат — только громко звучало; на самом деле это была полукустарная артель, где делали фанерные буфеты, шкафы, табуретки, пилили штакетник в Симоновке (в полузаброшенной деревне рядом с Алейкой), и, самое главное, был в промкомбинате обозный цех, который выпускал конные сани и телеги. Командовал этим цехом Иван Трофимович, мужчина лет пятидесяти, носивший всегда блестящие и скрипучие хромовые сапоги, широкое синее галифе и военный глухой китель. В его же подчинении была кочегарка — котел паровоза, которая отапливала двухэтажные здания райисполкома и милиции, стоящих от промкомбината по правую и левую стороны.
Пришел я к Ивану Трофимовичу рано утром, встал у порога, как у школьной доски.
— Кто такой? — спросил он сурово. — По какому делу?
Я сказал. Иван Трофимович снял железные очки, прошелся по кабинету, скрипя хромочами, и поглядел на меня. Сразу стало понятно, что он обо мне все-все знает.
— Предприятие у нас серьезное, — сказал он. — Большое значение имеет для района. Поэтому мы принимаем на работу людей надежных и серьезных… А ты на учете в милиции состоишь.
— Я больше из дому не убегаю, — сказал я и чуть не заплакал. — Батя сказал, по блату… Я слушаться буду.
— Ладно, — подумав, согласился Иван Трофимович и похлопал меня по плечу: — Перевоспитаем, если слушаться будешь. А на работу приму. Пойдешь к Барновану дуги и полозья гнуть.