– Нет. – И усмехнулся приветливо. – Один из ключей Лео, верно? Он еще недавно трахал все, что шевелится. Имел ключи от многих квартир. Только недавно немного угомонился.
– А с этим ключом кто мог быть связан?
Краббе снова посмотрел на ключ.
– Попытайте счастья с Мирой Медоуз.
– Почему с ней?
– Она будет не против. Уже родила одного ребеночка. Еще в Лондоне. Ходят слухи, что половина наших водителей балуются с ней каждую неделю.
– Лео когда-нибудь упоминал о женщине по фамилии Эйкман? Он на ней вроде бы даже собирался жениться.
Лицо Краббе приняло выражение глубокой, но озадаченной задумчивости.
– Эйкман, – сказал он потом. – Забавно. Это одна из его старых подружек. Еще по Берлину. Он вспоминал о ней. Как они вместе работали с русскими. Но это все. Она была для него одной из многих возлюбленных. Он их заводил и в Берлине, и в Гамбурге. Везде одни и те же игры. Они вышивали для него смешные подушечки. Он же сполна пользовался их заботой, ласками и вниманием.
– А чем он занимался вместе с русскими? – спросил Тернер после паузы. – Какая там была работа?
– Разбирался с лицами, у которых было два или даже четыре гражданства… Как и у него самого. Берлин ведь статья особая, понимаете? Другой мир, особенно в те дни. Остров. Хотя совершенно необычный остров. – Краббе покачал головой. – Но только восточный сектор оказался не для него, – добавил он. – Вся это коммунистическая пропаганда. Его она совершенно не трогала. Он слишком много всего повидал, чтобы клюнуть на подобную чушь.
– А эта Эйкман?
– Мисс Брандт, мисс Этлинг и мисс Эйкман.
– Что имеется в виду?
– Три его куколки. В Берлине. Он вместе с ними прилетел из Англии. Хорошенькие, как картинки в журналах, так мне говорил Лео. Я сам никогда с такими девушками не встречался. Эмигрантки, возвращавшиеся в Германию, чтобы поработать на оккупационные войска. Как и сам Лео. Сидит он в аэропорту Кройдона на своем сундучке, дожидается самолета, как вдруг появляются эти три красотки в мундирах. Мисс Эйкман, мисс Брандт и мисс Этлинг. Все получили назначение в одну воинскую часть. После этого ему больше уже и вспоминать ни о чем особо не хотелось. Ни ему, ни Прашко, ни их третьему приятелю. Все прибыли одним рейсом из Англии в сорок пятом. И куколки с ними. Они даже песенку сочинили про них: мисс Эйкман, мисс Этлинг и мисс Брандт… Хорошо пелась под выпивку. Сочные, пикантные рифмы. Они начали петь ее уже в первый вечер, пока ехали в машине, довольные дальше некуда. Господи! – Он, казалось, готов был затянуть ту песенку прямо сейчас, за ресторанным столом. – Девушкой Лео стала Эйкман. То есть первой девушкой. Он всегда был готов вернуться к ней, так он говорил. «Никогда уже не будет другой, похожей на ту, самую первую». Вот его слова: «Все остальные – лишь подделки под нее». В точности как он выразился. Вы же знаете манеру говорить, свойственную этим гуннам. Только и делают, что занимаются самокопанием, бедняги.
– Как сложилась ее судьба?
– Без понятия, дружище. Она испарилась. Это случается с ними всеми, не так ли? Они стареют, увядают. Теряют свою прелесть. О дьявол! – Кусок почки сорвался у него с вилки, и соус забрызгал галстук.
– Почему он не женился на ней?
– Она сама избрала для себя другую дорогу, старина.
– Какую еще другую дорогу?
– Ей не нравилось, что он стал англичанином. Так он мне объяснял. Она хотела снова вылепить из него гунна и заставить не отрекаться от родины. Здесь есть немало от метафизики.
– А не мог он уехать, чтобы разыскать ее?
– Да, он часто повторял, что однажды так и поступит. «Я испил свою чашу до дна, Микки, – говаривал он, бывало, – и понял: мне больше не найти другой такой девушки, как Эйкман». Но только многие из нас говорят нечто подобное. Он пытался утопить свое горе в мозельском. Буквально погрузился в вино, словно в нем действительно можно обрести утешение.
– А разве нельзя?
– Вы женаты, старина? Это я так, между прочим. Если да, то держитесь от спиртного подальше. – Он покачал головой. – Вот и со мной все могло быть иначе, годись я на что-то в постели. Но у меня ничего не получается. Я барахтаюсь как в болоте, а все без толку. – Краббе ухмыльнулся. – Всем даю совет: женитесь после того, как вам стукнет пятьдесят пять. На шестнадцатилетней пташке. Она хотя бы какое-то время не будет понимать, чего лишена.
– Прашко тоже был с ними? В Берлине. С Эйкман и с русскими.
– Друзья – неразлейвода.
– Что еще он вам рассказывал о Прашко?
– Прашко тогда был большевиком. И это, пожалуй, все.
– И Эйкман тоже была коммунисткой?
– Вполне возможно, дружище. Но я ничего от него не слышал. Меня такие вещи мало волнуют.
– А сам Хартинг?
– Только не Лео. Нет. В политике он вообще не смыслил… Что ж, почки пришлись мне по вкусу. Но это лишь закуска, – заявил он. – Форель. Теперь я хочу форель. Давайте устроим тайное голосование.
Собственная шутка так развеселила Краббе, что он пребывал в отличном настроении до конца трапезы. Но только однажды его удалось заставить снова вернуться к разговору о Лео, когда Тернер спросил, часто ли Краббе имел с ним дело в последние месяцы.
– Почти не имел, – прошептал Краббе в ответ.
– Почему же?
– Он ушел в себя, старина. Уж я-то сразу сумел это заметить. Готовил какую-то пакость еще кому-то. Злопамятная маленькая сволочь, – вдруг сказал Краббе, обнажив зубы в пьяном оскале. – Он начал повсюду оставлять эти свои дерьмовые пуговицы.
Тернер вернулся в отель «Адлер» к четырем. Он был пьян, но не слишком. Лифт оказался занят, и ему пришлось подниматься по лестнице. Вот и все, думал он. Наступает счастливая развязка. Он теперь пропьет весь остаток дня, потом продолжит в самолете, и если повезет, то ко времени встречи с Ламли уже языком не сможет ворочать. Решение, предложенное Краббе: улитки, почки, форель, много виски и пригнуть голову пониже, когда сверху прокатятся большие колеса. Добравшись до своего этажа, он краем глаза заметил, что дверям лифта не давал закрыться нарочно поставленный между ними чемодан, и предположил, что портье забирает из какого-то номера остальной багаж. «Мы – единственные здесь счастливые люди, потому что уезжаем», – подумал он. Тернер попытался открыть дверь своей комнаты, но замок отчего-то заело, и, как ни сражался он с помощью ключа, ничего не получалось. Он поспешно подался назад, когда услышал шаги, но на самом деле у него не оставалось никаких шансов. Дверь открыли изнутри. Он успел рассмотреть очертания бледного круглого лица, светлые, зачесанные назад волосы и тонкие брови, хмуро сдвинутые от предчувствия опасности. Он видел швы на коже, надвигавшейся на него словно в замедленном изображении, и успел задаться вопросом, покрывают ли такие же швы скальп под прической, как покрывали они лицо. Приступ тошноты овладел им, и его желудок сам собой свернулся, а под коленями ощущалась вся тяжесть дерева массивного стола для закусок в клубе. Он услышал ласковый голос врача, окликавшего его в темноте, пока теплая трава йоркширских долин щекотала ему детское лицо. Он услышал дразнящий голос Тони Уиллоуби, мягкий и бархатный, прилипчивый, как руки любовника, увидел его пальцы пианиста, скользящие по ее белым бедрам. Он услышал музыку в исполнении Лео, обращенную к Богу и звучавшую в каждом дощатом красном домике, среди которых прошло его детство. Он ощутил запах дыма голландских сигар, и снова раздался голос Уиллоуби, предлагавшего ему фен для сушки волос. «Я лишь временный сотрудник, Алан, старый дружище, но даю скидку в десять процентов для друзей семьи». Снова пришла боль, когда его начали избивать, и он вспомнил влажный черный гранит сиротского приюта в Борнмуте, а потом телескоп на холме Конституции. «Больше всего на свете, – заметил Ламли, – я терпеть не могу циников, стремящихся обрести священный идеал». Момент подлинной агонии он испытал после удара, нанесенного в пах, а когда боль медленно утихла, снова увидел девушку, бросившую его медленно проплывать по темным улицам в невыносимом, но упрямом одиночестве. Он слышал визг Миры Медоуз, после того как поломал ее жизнь, ложь за ложь. Крики, когда ее лишали возлюбленного поляка, вопли, когда заставили бросить ребенка, а затем подумал, что, вероятно, кричит сам, но понял, что это невозможно, поскольку рот ему заткнули скомканным полотенцем. Он ощутил сильный удар по затылку чем-то холодным и стальным, чем-то, что осталось потом лежать на голове глыбой льда. Услышал звук захлопнувшейся двери и осознал: его оставили одного. Он увидел длинную череду людей. Обманутых, но ко всему безразличных. Потом разнесся глуповатый голос английского епископа, восхвалявшего и Бога, и войну одновременно. И заснул. Он лежал в гробу, в гладком и холодном гробу, стоявшем на отполированной мраморной плите. Где-то в дальнем конце длинного туннеля что-то сверкало хромом. До него донесся голос де Лиля, бормотавшего какие-то добрые и умиротворяющие фразы. Всхлипывание Дженни Паргитер, рыдавшей и стонавшей, подобно тем женщинам, которых он когда-то бросал. Отцовским наставительным тоном Медоуз склонял его заняться благотворительностью. Весело насвистывали какие-то не ведавшие забот люди. Потом Медоуз и Паргитер исчезли, помчались на чьи-то еще похороны, и остался только де Лиль, только голос де Лиля, который не уставал шептать слова утешения.