Теперь Роман все время сидел дома и плел вместе с младшими короба из ивовых прутьев, пока батя с Митром на куренной поляне ломали кабан и копали уголь. Как только снег окончательно станет, по зимней дороге приедет на розвальнях управляющий и увезет в коробе уголь, тот, что получше. А тот, что похуже, батя с сыновьями сам повезет вниз, на ярмарку… Но прутья у Романа ложились криво, потому что обгорелые руки не слушались, и оттого Роман злился еще больше. К тому же снег никак не мог лечь, выпадал и стаивал, выпадал и стаивал, сменялся секучим дождем, заключавшим ветки в ледяные короба. Дорогу развезло, и поговаривали, что в ближнем лесу уже видели медведя-шатуна, а то и нескольких.
Потом снег все ж таки стал, как раз к Николе, приехал управляющий, красный, довольный, в теплой шубе, потрепал Ганку холодной красной рукой по голове, сказал, мол, красавицей девка растет, и в тот же день уехал с коробом угля, так, что только снежная пыль вилась за санями. А потом и батька с Митром запрягли Гнедка и отправились на ярмарку, а Роман остался и молча выходил на двор, стоял у плетня и так же молча возвращался и ложился лицом к стене: его новая кожа не выносила холода и слезала клочьями.
С ярмарки батя привез обновки: матусе – яркую шаль, младшим – пряники, а ей, Ганке, – яркую ленту и круглое зеркальце в оправе из стекляшек. Зеркальце было маленькое, но каким-то чудесным образом вся Ганкина физиономия туда помещалась, и Ганка при свете зимнего холодного утра пыталась разглядеть, и правда ли она стала красавицей, как сказал пан управляющий?
И решила, что нет – красавицы беленькие, розовенькие, синеглазые, вроде ледяных девок, а она, Ганка, как была чернявой, так и осталась. Правда, что-то в ней появилось новое, самой ей непонятное, потому что зеленокутские парубки что-то уж очень часто стали ходить мимо их окошек, в распахнутых тулупчиках, поигрывая топориками с резной рукоятью. И как бы просто так ходят, а нет-нет да и кинут взгляд в окошко, за которым сидит за пяльцами Ганка и вышивает то крестиком, то гладью. И матуся говорит, что весной, пожалуй, надо будет принимать сватов, а батя молча кивает.
И еще матуся тихо плачет ночами… Батя храпит, ничего не чует. Но Ганка слышит.
Ганка и сама ночами плачет и прислушивается, все прислушивается – не ходит ли кто вокруг хаты под холодной полной луной, не трется ли о плетень… А морозным синим утром, как подоит корову, тихо-тихо обходит хату, сначала посолонь, а потом и противосолонь… И пока никто не видит, снимает с жердины жалко обвисший, покрытый инеем веночек – из зеленых еловых веток, из рыжих сухих листьев дуба – и аккуратно обирает ладонью свисающие с плетня космы рыжей шерсти. А следов на снегу уже нет, потому что перед рассветом прошла поземка.
В поисках Анастасии
Казалось, поначалу ничто не предвещало. Анастасия, помаявшись в какой-то унылой конторе, уволилась и пошла работать в цветочный магазин на Музейной, тот, что напротив кондитерской. Сперва ее поставили в подсобке складывать букеты, и оказался у нее к этому какой-то необыкновенный талант. Правда, это она сама так говорила. Может, просто приглянулась управляющему. Там и помоложе девки были, но он вывел ее из тьмы подсобки на свет и поставил красоваться средь зеркал, пестрых цветочных горшков, букетов и одиночных мокрых длинных стеблей. Он не прогадал – от Анастасии редко кто уходил без покупки, и многие тратились гораздо щедрее, чем поначалу намеревались. Остальные девки уже начали поговаривать, что тут без какой-то хитрости не обходится. Возможно, они ее и сглазили, хотя лично Ивана в сглаз принципиально не верила. Однако что было, то было – после Рождества Анастасия изменилась. Накупила себе кучу модных тряпок, сапожки на высоком каблуке, шляпные картонки громоздились в коридоре одна на другой наподобие чуть накренившейся вавилонской башни… Ивана было отважилась сделать замечание, что, мол, в комнату все надо заносить, но та так зыркнула черными своими глазами, что все дальнейшее, что Ивана собиралась сказать, застряло в горле. Брови Анастасия в последнее время стала подправлять пинцетом и подкрашивать черным, веки подводила стрелками, и оттого взор ее сделался жгуч и свиреп.
Апофеозом стала шуба из куницы, легкая, с золотистым отливом, на которую Анастасия, по ее собственным хвастливо-сокрушенным признаниям, угрохала две получки. Ивана, склонная всему подыскивать разумное объяснение, решила, что Анастасия присмотрела себе кого-то, солидного и с деньгами, хочет произвести впечатление и расходов не жалеет в предположении обеспеченного будущего. И правда, кто-то у Анастасии завелся: на каждый телефонный звонок (как будто Иване никто и позвонить не мог, а только ей, ей, Анастасии, и звонили) она выбегала из комнаты в кружевной комбинации, кокетливо выглядывавшей из-под нового шелкового пеньюара, и почему-то в черных лодочках на каблуках, цокала по паркету, но в трубку говорила тихо, так тихо, что Ивана, как ни старалась, расслышать ничего не могла.
Из-за шубы и шляпных картонок в коридоре конфликт у них и вышел. Ивана было намекнула, что все вздорожало, и плата, которую она берет с Анастасии за комнату, по нынешним временам несуразно маленькая, так что если уж Анастасия может позволить себе такую шубу, то… Да и беспорядок не каждая хозяйка терпеть будет, сказала Ивана, но та только пожала плечами, так, что одно – белое и круглое – выскользнуло наружу и блеснуло шелковой бретелькой комбинации. Бретелька была с бантиком.
– Выселить могу, – осторожно сказала Ивана.
– Только попробуй, старая ведьма, – равнодушно ответила Анастасия.
До сих пор Анастасия держала себя с Иваной скромно и даже заискивающе, потому что деваться ей было некуда. Ивана даже втайне льстила себе, что Анастасия питает к ней какую-то симпатию, родственную, что ли (хотя деньги каждый месяц у Анастасии брала и аккуратно при том пересчитывала), и потому опешила. Обиден был и сам ответ, и то, что Анастасия обозвала ее, Ивану, старой ведьмой. Что старой – обидно особенно. Ивана полагала, что не выглядит на свои года и оттого позволяла себе некоторую экстравагантность в одежде. Это ей не мешало обшивать своих клиенток со вкусом и умением, так что даже теперь, несмотря на обилие модных лавок, к ней все еще обращались. Впрочем, не так часто, как раньше, – потому и пустила к себе Анастасию.
Ивана дальше шуметь не стала, бочком убралась на кухню. Заступиться за нее было некому, и это Ивана очень хорошо понимала. Сидя на кухне и печально прихлебывая кофе из фамильной чашки, она гадала, с кем это Анастасия спуталась.
Втайне однако Ивана Анастасии завидовала, наверное, потому и придралась к этим шляпным картонкам. На долю Иваны никаких приключений не выпало, что она предпочитала скрывать, слегка привирая для красоты о разбитом сердце и мимолетной загадочной любви.
Семья Иваны жила в этом доме уже несколько поколений (когда-то, давным-давно, они даже владели этим домом), да и сама Ивана когда-то ходила учиться рисованию к профессору рисунка и живописи (о чем не забывала время от времени напоминать Анастасии). А Анастасия была пришлая, об образовании своем говорила туманно, в прежней своей конторе работала чуть ли не уборщицей, хотя врала, что секретаршей, и здрасьте вам… шуба и телефонный ухажер! Почему это у таких лживых, хитрых особ всегда в конце концов все устраивается, вздыхала про себя Ивана, а недурные собой, культурные и скромные женщины коротают век в одиночестве.