Эрцгерцог тогда ощущал себя наблюдателем со стороны, был не вправе вмешиваться. Всю жизнь он был только созерцателем, зачем себя обманывать. Но именно поэтому события того ноября не отпускали его до сих пор. Ему казалось, что там, в этом театре, ему просто не дали роли. Они, эти студенты, профессора, губернатор, бургомистр, вице-мэр играли на исходе сил, а он оставался статистом, подающим на стол, и этого уже не изменить.
В отличие от экзекуторов, ликовавших над телом поверженного предателя Фоголари, Ойген Австрийский не испытывал ни веселья, ни удовлетворения. Возможно, этот вечный противник вызывал у него уважение и досаду. Как тот, кому всегда доставалась одна из главных ролей и в Инсбруке, и в Тренто – везде. По роковому стечению обстоятельств, во время Первой мировой войны, двенадцать лет спустя после инсбрукских беспорядков, судьба вновь свела Ойгена Австрийского с тем, кто играл главную роль, и снова они были по разные стороны баррикад. А орден «Pour le Merite» на грудь… Зачем себя обманывать?! У швейцара из дешевой мелодрамы тоже золотые позументы на одежде.
В дальнейшем эрцгерцога ждали почет и относительно спокойная старость, бестрепетная и безнадежная. Он дожил до девяноста лет и умер на исходе 1954 года, в последний день Рождества, так и не признав Австрийскую республику, где ему, старому монархисту, не было места.
В городском парке Ойгену поставили внушительный памятник, оснащенный специальной подсветкой, чтобы гуляющие жители Инсбрука могли видеть его даже в темноте. Но в окружении деревьев светящийся памятник выглядел устрашающе. Эрцгерцог ненавидел памятники.
Последние годы жизни Ойген Австрийский провел в Инсбруке. Инсбрук не был его родным городом, но он вернулся туда через тридцать пять лет после того, как подумал об этом впервые. Там было его место.
Для Инсбрука он стал живой историей, достопримечательностью, а ему нравилось общаться с молодежью, пожимать руки подросткам из нового, непонятного времени. Они застывали в восхищении, когда к ним подходил этот человек-легенда из прошлого, протягивал руку и произносил несколько доброжелательных слов.
А эрцгерцог вглядывался в голубые глаза этих подростков и в каждом из них видел Августа Пеццеи, изобразившего двух сражающихся кентавров на картине, которая так и висела на стене его кабинета.
Худощавого старика с тростью и военной выправкой часто встречали в первой аркаде Западного кладбища. Он стоял молча и о чем-то думал, глядя на скромную плиту под номером 55…
Ehrengrab des August Pezzey, akadem. Maler, gest. am 4. Nov. 1904 im 30 Lebensjahre.
Два старых политика двух непримиримых стран умерли в один год – 1954-й. Ровно через полвека после «Fatti di Innsbruck», участниками которого они оба стали волею судьбы. Но Ойген Австрийский – 30 декабря, а итальянский премьер-министр Альчиде Де Гаспери – 19 августа. В биографии Де Гаспери стоит удивительная запись: родился 3 апреля 1881 года в Тренто (Австро-Венгрия), умер 19 августа 1954 года в Тренто (Италия). В этих датах и в этой лапидарной записи соединилась и разделилась судьба двух народов Европы.
* * *
В начале весны стареющий мужчина с худощавым жестким лицом поднялся на холм, светящийся короткой молодой травой. Сутулость мужчины была вызвана усталостью, и, оказавшись на вершине, он распрямился, продемонстрировав былую стать, и окинул взглядом окрестности. С холма открывался вид на Тренто, и старик на мгновенье застыл, а его крепко сжатые губы дрогнули…
– Ну здравствуй, Спеттаторе.
Ошибки быть не могло – он услышал голос, но рядом никого не было. Впервые он услышал голос Тренто. Глуховатый негромкий голос города. Кто еще знает и помнит его старое ватиканское прозвище – Зритель, которым он пользовался в годы фашизма? Никто. Ведь никого из них уже нет в живых. Но есть город. Оказывается, город, в который ему так долго запрещали вернуться, умеет говорить. И все это время город был рядом с ним.
– Здравствуй, Тренто!
Глаза семидесятитрехлетнего политика оставались сухими. За всю свою жизнь он не пролил ни одной слезы. Ни когда погибали его товарищи по ирреденте, ни когда он терял друзей, оказавшихся в Сопротивлении. А потом, может быть, ему и хотелось заплакать, но он уже не мог. Сейчас он вдруг понял: это все. Ему больше некуда идти. Он, Альчидо Де Гаспери, сделал для этого мира все, что было в его силах. И ему не в чем себя винить.
«Теперь я сделал все, что в моих силах, и моя совесть спокойна. Смотрите же! Господь заставляет нас работать, строить планы, он дает нам для этого энергию и жизнь. А потом все то, что мы уже считали необходимым и неизменным, Он внезапно отнимает. Он заставляет нас осознать, что мы нужны только своей пользой. Он говорит нам – хватит, вставайте, идите дальше. И почему мы не хотим представить себя с другой стороны – со стороны своего дела, хорошо проделанной работы? Наш маленький человеческий разум не должен уходить в отставку, чтобы оставлять другим свои незавершенные дела и свою неутраченную страсть».
Теперь он сделал все, что мог, и ему осталось только присоединиться к своим товарищам. Как давно он их не видел. Перед его глазами проплывали их лица. Оказывается, он ничего не забыл, не смог забыть. Как будто это было вчера.
Сейчас он смотрел на Тренто с высокого холма и видел замок Буонконсильо. Когда-то он, сын жандармского офицера, играл в окрестностях этого замка и воображал себя рыцарем ордена тамплиеров.
Ему казалось, что подвалы этого замка скрывают древние сокровища и страшные тайны. Тогда он сделал себе лук и стрелы из веток оливы и учился метко стрелять, а потом увидел стоявшего в тени дерева молодого человека лет восемнадцати. Он казался старше, и ему можно было дать все двадцать, а то и больше. Почему ему так показалось? Наверное, он был как-то по-взрослому одет и смотрел на него чуть насмешливо, как смотрят взрослые люди.
Альчиде смутился, а когда смущался под взглядом взрослых, он всегда инстинктивно начинал читать стихи. Это помогало. Взрослые либо смягчались, либо вовсе исчезали в своих мелких бытовых делах.
Весь отражен простором
Зеркальных рейнских вод,
С большим своим собором
Старинный Кёльн встает.
Сиял мне в старом храме
Мадонны лик святой.
Он писан мастерами
На коже золотой.
Ему нравились эти строфы, особенно про лик Мадонны. Альчиде видел этот лик перед собой, и у него захватывало дух. Но молодой мужчина не исчез.
– Стишки? – спросил он небрежно.
– Это поэзия, – ответил Альчиде заносчиво. – Высокая поэзия.
Но тот не смягчился и не исчез, как другие взрослые. Он, тряхнув черными кудрями, ухмыльнулся и сказал жестко:
– Гейне – поэзия для сентиментальных святош и девиц. Тедески такую обожают. Ты такой большой, а не понимаешь.