Только сейчас, стоя на вершине трентского холма, он понял, что это было. Ему вспомнился и тот далекий день в июле 1894 года, когда Чезаре читал ему стихи о ноябре. И этот взгляд без улыбки, брошенный Витторией Фоголари на сына.
В этом взгляде не было ничего материнского. Она смотрела не на сына, а на человека, который по стечению обстоятельств оказался ее сыном. Этот человек ей не принадлежал. У него был свой путь, и она это видела.
Чезаре как-то сказал:
– В идеале – и это вовсе не пустые слова – вся энергия жизни должна сконцентрироваться и обратиться к одной-единственной цели.
В то время ему было только двадцать лет, и оставалось еще ровно столько же, чтобы доказать правоту своих слов.
Двенадцатилетний Альчиде не понял, но почувствовал это внутреннее послание. Сейчас, шестьдесят лет спустя, семидесятитрехлетний Альчиде знал, как это назвать – бестрепетный покой перед волей судьбы.
Судьба равнодушна, она не имеет глаз и прячет лицо в серый плащ. Это чувство бестрепетного покоя знакомо только древним римлянам.
Прошло почти сорок лет с тех пор, как Тиберий ушел под своды своего Капитолия, но только теперь старый политик ощутил невероятную близость друга юности, братскую близость. Смерть была рядом, и сейчас наступает время Гая.
«Отчего бы это? – подумалось ему. – Оттого ли, что я вернулся в Тренто? Или оттого, что… мое время пришло?»
Ему больше нечего было делать, его никто и нигде не ждал. С уходом в отставку закончился смысл вечного движения, moto perpetuo…
Альчиде Де Гаспери смотрел с вершины холма на свой родной город. Здесь он жил, учился, играл в тени замка Буонконсильо.
Но теперь он уже не был двенадцатилетним рыцарем и знал, что подвал замка не скрывает ни сокровищ, ни тайн. Только сердце Чезаре на простой, впаянной в стену плите.
Почему его все время тянуло сюда – на эту поросшую травой площадь «Fossa degli Martiri»
[444], к этой плите? Может быть, потому, что здесь осталось и его прошлое тоже. Или потому, что, стоя в ранний утренний час на пустой площади, он слышал совсем рядом громкий голос:
– На, возьми, тедеско!
Альчиде зажмурился. Ему показалось – чья-то рука, как и тогда, шестьдесят лет назад, насильно вложила ему в руку томик стихов Кардуччи.
Стало невыносимо тяжело смотреть на старую крепость, которую он так любил в детстве. Буонконсильо хранил историю в этих светящихся тенях императоров и философов, в зашифрованных надписях Досси на стенах: «Giovanni Luteri Tridentinus Fecit»
[445]. Иногда замок казался ему древним старцем, иногда – храбрым воином, несокрушимым великаном. Но и его сокрушило сердце Чезаре.
Чем виноваты стены? Не стены, а люди убивают. Он так часто видел перед собой эту сцену – как Альчиде ведут конвоиры. Его последние фотографии обошли весь мир, и не было газеты и журнала, которые не поместили бы их. Раньше Чезаре издавал газеты, а теперь сам стал их героем. О чем он думал в свои последние часы в стенах превращенного в тюрьму Буонконсильо? Может быть, о том, что в этом замке он вовсе не заключенный, потому что и сам древний великан Буонконсильо – узник, униженный и бесправный.
Альчиде Де Гаспери видел все это не на фото, а по-настоящему, хоть его и не было рядом. Он видел, как Чезаре смеялись в лицо охранники, как его, уже объявленного предателем, везли по родному городу Тренто, за который он боролся всю жизнь. Жители стояли по обеим сторонам дороги и выкрикивали ругательства: «Изменник! Собака!».
Вспомнив все это, Альчиде вновь ощутил тяжелую глухую боль. Он ничего не мог изменить. И, самое главное, он знал – если бы все можно было начать сначала, ничего бы не изменилось – ни для Чезаре, ни для него. Но его не было рядом, и он даже не знал, повезло ему или нет. Ни тогда, ни теперь не знал этого. Это незнание пожирало его изнутри.
Внутри оставалась предательски рациональная мысль человека с политическим будущим: «Такое могло случиться с каждым, но со мной не случилось, потому что я – не он». В этой мысли не было крамолы, не было трусости, и в первую очередь потому, что она была верна.
Чезаре зарвался, своими действиями он сам загнал себя на самый край пропасти. Он был старше, но никогда не был мудрее.
«У тебя было все. Твои родители никогда не были так бедны, как мои, и тебе не приходилось думать о будущем. Не приходилось смирять свою гордыню…»
Их пути разошлись окончательно, когда встал вопрос об итальянских обязательствах. Де Гаспери вспомнил, как это было. Первоначально он еще надеялся, что Италия вступит в войну на стороне Австрии и Германии. Австрия была его родиной, а Германия – его затаенной любовью. Когда этого не произошло, Италия обещала, что будет, по крайней мере, придерживаться нейтралитета.
Тогда он торжествовал, летал как на крыльях, потому что ему, человеку без эмоций, впервые можно было не скрывать своих чувств. Он мог управлять обстоятельствами, людьми, политической обстановкой. Он мог спасать мир. Это было удивительно.
А потом началась эта суета, мышиная возня, споры, чуть ли не до драки. Когда-то Чезаре ему нравился. Теперь он его почти ненавидел. Тот стал суетным, нетерпеливым. В нем не было прежней иронии, была возбужденная страсть и желание немедленных действий. Рядом с ним вертелись говорливые эдилы. Особенно шумел самодовольный поэт, и какие-то проходимцы вторили громкими голосами. Как богема в пьесе Жироду «Троянской войны не будет». Поэт, подобно поэту из этой пьесы, кричал на всех углах, что война и поэзия – родные сестры. А Чезаре отправился к Виктору Эммануилу не в силах больше ждать. Он подтолкнул историю, а история этого не любит.
– Не вините себя, – сказал своему помощнику чуткий Челестино Эндричи. – Когда человек ничего не может сделать, ему не в чем себя винить. Вы следовали принципам, и не ваша вина, что этот достойный пример не был услышан. И если кто-то посчитал это поссибилизмом и нарушением национальных интересов…
– Посчитали, – Альчиде закашлялся. У него вдруг запершило в горле.
– Что вы сказали? – не понял епископ.
– Посчитали, – хрипло повторил он. – Мне это говорили в лицо. Что я предатель и тайно подыгрываю противоположной стороне.
– Вернее поступки – громче хула, – заметил Эндричи. – Испытание общественным мнением – самое тяжкое испытание на свете. Так было и будет всегда.
Отец Эндричи прав. Де Гаспери никогда не шел против своих принципов, даже когда они противоречили национальным интересам или тем представлениям спесивой гордости, которые погубили немало хороших начинаний. Вся его жизнь католика и политика представляла собой единое целое – прямой и жесткий, как его собственный внутренний стержень, путь к вершине этого холма. И никогда он не изменял своим убеждениям. А Чезаре посчитал, что именно теперь выгода Тироля важнее общемировых принципов, того самого «категорического императива», о котором Де Гаспери напомнил ему еще на заседании 25 октября 1911 года. Но Чезаре просто устал ждать. И когда они случайно встретились в парламенте Италии, лицо у него светилось торжествующей радостью, а Де Гаспери сразу почувствовал неладное.