Жара и правда сильная, очень сильная. Проселок давно высох. Следы колес «Ровера» и телег запечатлелись на нем до следующий грозы.
— Ах, как все глупо, — вздыхает Мария. — Это было здесь. Вот здесь.
Уже немного за полдень, совсем немного.
— Замолчи, Мария, — просит Клер.
— Я молчу.
А огромные цветы на поле выпрямляются, там и сям, на больших прямоугольниках золотистой пшеницы, разделенных такими же проселочными дорогами, которые точно так же полого сбегают в долину. Это жнецы, они смотрят на подъезжающую машину и думают: что это здесь забыли туристы, верно ошиблись на развилке. Встали, прервали работу, и все теперь смотрят на «Ровер».
— Они на нас смотрят, — предостерегает Клер.
— Мы хотим отдохнуть немного в стороне от шоссе, — говорит Пьер, — потому что не спали ночью из-за грозы. В отеле не было свободных комнат, ты ведь помнишь, Клер?
— Помню.
Жюдит тоже смотрит на жнецов. Своей четырехлетней головкой пытается что-то осмыслить. С колен Клер ей хорошо видно все вокруг до самой долины.
Мария вспомнила, точно вспомнила место. Дорога ныряет в ложбинку, жара здесь неподвижна, и каждая клеточка тела становится источником пота.
— Еще метров двадцать. Езжай по следам колес. Я покажу.
Пьер едет дальше. Жнецы по-прежнему стоят и смотрят на машину. Этот проселок никуда не ведет. Это их дорога через их поля. Они с удивительной точностью окружили по периметру большой четырехугольник, в центре которого упал — вот уже семь часов назад — Родриго Паэстра. Они начали жатву внизу, в долине. И постепенно поднимаются к автостраде; к вечеру они доберутся до нее.
Ложбинка углубляется, теперь дорога ниже пшеничного поля. Они не видят больше жнецов, только их головы, головы, застывшие в напряженном внимании.
— Надо остановиться, — говорит Мария.
Пьер останавливается. Жнецы не двинулись с места. Но кто-нибудь из них наверняка подойдет к «Роверу».
Пьер выходит из машины и приветливо машет рукой тем, что стоят ближе всех, — их двое. Идут секунды. И вот один из двоих машет в ответ. Тогда Пьер извлекает из машины Жюдит, поднимает ее на руки, и Жюдит повторяет его жест: здравствуйте! Когда Мария будет потом вспоминать эту сцену, ей покажется, что у Пьера был веселый и беззаботный вид.
В ответ девчушке машут все жнецы. Сначала первые двое, потом, чуть подальше за ними, — три женщины. Они уже не смотрят недоверчиво — они смеются. Смеются, морщась от солнца: эти морщины, как рябь на воде, видны издалека. Они смеются.
Клер осталась в машине. Мария вышла.
— Это невозможно, — говорит она, — ему теперь не выбраться с этого поля.
Пьер показывает рукой вниз, в долину: там стоят телеги. И на склоне, на полдороге между этими телегами и автострадой, — еще несколько телег и лошади.
— Через полчаса, — говорит Пьер, — они уйдут туда, чтобы позавтракать в тени под телегами. И тогда им не будет нас видно за колосьями.
В ответ ему слышится голос из машины.
— Через полчаса мы все умрем от жары. — Это сказала Клер.
Она забрала к себе Жюдит и рассказывает ей сказку, не сводя глаз с Марии и Пьера.
Жнецы снова принялись за работу. Густой от пшеничной пыли воздух поднимается из долины, покалывает горло. Но этот воздух еще благоухает, омытый водами ночной грозы.
— Я пойду посмотрю, — говорит Мария, — надо хотя бы сказать ему, что придется еще подождать, пусть наберется терпения.
Она удаляется медленно, как будто прогуливаясь. И поет на ходу. Пьер ждет ее, стоя на дороге, на самом солнцепеке.
Мария поет ту же самую песню, которую пела за два часа до рассвета, пела для Родриго Паэстры. Один из жнецов слышит ее, поднимает голову: кто их поймет, этих туристов, зачем они остановились здесь, — снова принимается за работу.
Она идет все дальше и дальше, машинально подражая походке Родриго Паэстры — вот таким же неспешным шагом он удалялся от нее в четыре часа утра. Дорога лежит в глубокой ложбинке, и теперь вряд ли кто-нибудь видит Марию. Только Пьер и Клер.
Как, скажите, назвать это время, что открывается перед Марией? Эти стрелки, что показывают надежду с точностью до секунды? Этот обновленный воздух, который вдыхает она? Этот накал, этот сполох пришедшей наконец любви, любви ни к кому в отдельности?
О! Где-то там, в долине, наверное, река катит свои воды, еще пропитанные горячим светом грозы.
Мария не обманулась. Стрелки надежды были точны. Слева от нее пшеница примята. Отсюда ей больше никого не видно. Она снова наедине с ним. Она раздвигает колосья, идет туда. Он там. Спелые колосья так наивно склоняются, пересекаясь над ним. Точно так же склонялись бы они над лежащим камнем.
Он спит.
Телеги, пестреющие яркими одеждами жнецов, которые проехали здесь утром, в лучах восходящего солнца, не разбудили его. Он лежит на том же месте, там же, куда он бросился, упал, как громом пораженный, когда она покинула его. Лежит ничком, ноги как-то странно поджаты, чуть согнутые, так по-детски: они инстинктивно пытались устроиться поудобнее, они не хотели сдаваться беде. Эти ноги, которые несли Родриго Паэстру в его огромной, такой огромной беде, несли его до этого пшеничного поля, шли сами по себе, сильные, не поддавшиеся отчаянию, нашли теперь отдохновение в его сне.
Руки обхватили голову, отдавшись, как и ноги, детскому забвению.
— Родриго Паэстра, — зовет Мария.
Она склоняется к нему. Он спит. Она заберет его во Францию, заберет это большое тело. Она увезет его далеко-далеко, убийцу из грозовой ночи, ее нежданное чудо. Так, значит, он ждал ее. Он поверил тому, что она сказала на рассвете. Ей хочется лечь рядом, прижаться всем телом к его телу, прямо здесь, в золотистой пшенице, чтобы, проснувшись, он сразу узнал хоть что-то из внешнего мира, хотя бы это безымянное и благодарное женское лицо.
— Родриго Паэстра.
Мария зовет его тихо-тихо, нагнувшись над ним, она боится его разбудить, она хочет его разбудить. Пьер и Клер не могут ни видеть ее, ни слышать. Ни даже вообразить.
— Родриго Паэстра, — шепотом повторяет она.
Ей кажется, будто она все еще пьяна, такое это счастье — найти Родриго Паэстру. Она-то думала, что он неблагодарный. А он все это время был здесь, он ждал ее, ее, Марию, в назначенный час. Вот так приходит весна.
Она зовет громче, кричит.
— Родриго Паэстра. Это я. Это я.
Наклоняется еще ниже, снова зовет. Можно приблизить лицо к его лицу, можно не кричать.
И вот тогда, когда она так близко, что может коснуться его, она видит: Родриго Паэстра мертв.
Его открытые глаза смотрят в землю. Темное пятно вокруг головы, на стеблях пшеницы, которое она приняла за его тень — это его кровь. Уже давно это произошло, наверно вскоре после восхода солнца, шесть-семь часов назад. Рядом с головой лежит забыто, словно игрушка, которую ребенок, внезапно провалившись в сон, выпустил из рук, револьвер Родриго Паэстры.