Хуртиг порылся в памяти. Человек без документов, беженец из какой-то бывшей советской республики. Нашли мертвым на парковке возле салемского кладбища; в конце концов случай списали на дорожно-транспортное происшествие. Узнать удалось только имя. Дима, вспомнил Хуртиг.
Когда Олунд вышел, Хуртиг закрыл дверь и сунул кассету в магнитофон.
Больше десяти лет он имел дело с такими кассетами. Сколько часов он провел, слушая записи допросов! Искал противоречия в словах подозреваемого. Искал неоправданно долгие паузы или смену тона, которые обнаружили бы ложь или полуправду. Эту скучную работу приходилось выполнять и сейчас, но новые технические средства сделали ее менее затратной по времени.
Хуртиг запустил запись – и, к своему изумлению, услышал только шум. Несколько минут он ждал, не произойдет ли чего-нибудь, но – ничего. Только тихий белый шум.
Он промотал вперед, увеличил громкость, но так и не услышал ни звука.
«Может, техники стерли запись по ошибке?» – успел подумать он, и тут кабинет потонул в адском рёве.
Черная меланхолия
Студия
На следующий день после концерта в Упсале я в студии.
Кое-кто думает, что она находится где-то в Емтланде, но это не так. Другие говорят – в Даларне, и они тоже не правы. Спорить бессмысленно. У глухомани нет границ.
Я в маленькой, вызывающей клаустрофобию комнате; вдоль стены тянутся полки с бэушными магнитофонами. Старый кассетный плеер можно найти за пару десяток, и чаще всего к нему прилагаются наушники.
Входя в предвечерний час в свою нору, я думаю о концерте.
Публика всегда хочет видеть, как я режу себя, хотя большинство уже знает, что значит резаться кухонным ножом. Это как ломиться в открытую дверь.
Я хочу явить боль непосвященным.
Она должна быть настоящей. А чтобы добиться настоящей боли, нужны годы тренировок.
Мужчины сидели в гостиной. Важная встреча. Я должен был вести себя тихо, как мышка, если хотел дождаться миндального кекса и малиновой газировки. В основном слышался голос отца, и я был горд, что другие мужчины, даже старшие, слушают его.
Я был один в кабинете; персидский ковер стал сценой, а магнитофон, стоявший на полу, – огромными динамиками. На мне были наушники, и гудевшая у меня в голове музыка – запрещенная музыка – никогда не звучала в этих стенах. Грохот тяжелых барабанов, прежде чем гитара пилой вопьется в череп и все помчится так быстро, что можно потерять равновесие и контроль над скоростью.
«Рейнин блааад фром э лейсерейтед скай,
Блиииидин иттс хоррор, криэйтин май стракчер».
Я представлял себе, что у меня в руках электрогитара, и играл так, что пальцы кровоточили, а публика бесновалась там, внизу, за краем сцены.
«Науф ай шелл рейн ин блааад!»
Я снимаю с полки желтый «Sony». Этот плеер я выбрал для него. Для Давида Литманена из Блакеберга.
Сажусь за рабочий стол и включаю компьютер. Тихо жужжит вентилятор; я включаю динамики и создаю новый файл, которому присваиваю название «Кожа создана для ран».
Так он сам захотел.
Он сам распоряжается своей жизнью и, следовательно, своей смертью.
Люди смотрят только на внешнее, и я думаю, что внешний вид имеет большое значение для формирования образа себя и личностного развития.
В детстве я всегда слышал, что у меня пальцы пианиста и что я стану музыкантом.
Мне говорили, что я выгляжу бледным и болезненным, поэтому я думал, что солнце может повредить мне. Говорили, что мое тело так хрупко, что может рассыпаться от малейшего прикосновения.
Иногда эти мысли возвращаются. Тогда я запираюсь и несколько дней провожу в темноте. Даже не встаю с кровати.
На то, чтобы задать партию барабанам, у меня уходит меньше десяти минут. Простая петля басового барабана, дробь и хай-хэт. Смену каждого четвертого такта я отмечаю звоном. Ничего необычного. Только простой ритм и звон – это, собственно, проба, я бросил на пол крышку от кастрюли, но прозвучало правильно. Пусто и поло.
Я подключаю гитару к звуковой карте. Настраиваю до низкого ре-мажора, после чего нажимаю кнопку записи. Я уже слышу мелодию в голове, и она продлится одну минуту и две секунды.
Детали, важные для правдоподобия.
Три гулких аккорда. Ни припева. Ни палочек, ни барабанной сбивки. Потом бас, такой же низкий, как гитара. Я играю одно и то же, одни и те же ноты, снова и снова.
Я позволил себе вольность украсть часть мелодии из колыбельной Брамса «Guten Abend, gute Nacht», по-нашему – «Тихий сумрак ночной». Хотел бы я обладать музыкальным слухом Брамса. Уже ребенком он мог сыграть произведение просто по памяти, а на одном концерте играл на ненастроенном рояле и транспонировал бетховенскую до-минорную сонату на полтона, в до-диез минор. Он мог варьировать один мотив и развивал то, что изначально было строгой сонатной формой, в нечто большее. Он анатомировал сонату. Резал звуки и показывал всем, как она выглядит на самом деле.
Когда я наконец удовлетворен звучанием баса, который потребовал некоторой переделки, я достаю игрушечный ксилофон, найденный на блошином рынке в Ворберге. Кладу инструмент на письменный стол и направляю микрофон так, чтобы он захватывал как можно больше звука. Немного фонового шума или скрип компьютерного кресла только оживит запись.
Я подчеркиваю основной тон в каждом втором такте, и все вместе звучит печально, потом иду на септу, и это тоже звучит грустно-прекрасно. Через тридцать секунд я беру квинту, и мелодия становится давяще-шероховатой, обозначая боль. Последние полминуты я соблюдаю ритм, но играю просто по наитию. Получается болезненная для слуха какофония.
Закончив с ксилофоном, я топлю все в мощной металлической реверберации, чтобы создать настоящую пустоту. Эта музыка не для наслаждения. Под эти звуки будут умирать.
Одна минута две секунды для живущего в Блакеберге парня с низкой самооценкой.
Я подношу микрофон к губам, кашляю и готовлюсь пропеть ему реквием.
Кожа, созданная для ран. Его собственный текст – и последнее, что он услышит перед тем, как боль наконец исчезнет.
Вторая строфа такая же, как первая, и я то реву, то шепчу благую весть. Нельзя, чтобы что-то было понято неверно, я хочу показать разные слои чувств.
Ненависть – это закон. На ненависти стоит воля. Ненависть – это воля.
Меланхолия есть милость, это счастье быть печальным. Меланхолия есть мятеж и отчуждение, и черная меланхолия – это глубокое удовольствие от желания умереть. Попросить мир убраться к чёрту.
Юноша по имени Давид понял все это.
Я записал песню с первого раза. Это необычно, но если такое случается, значит – текст хорош, я верю словам.