– Ну вот, теперь пропахло водкой… Ладно, счастливо
оставаться!
– Погоди, – сказал он с удивлением. –
А расчет? Все-таки ты в этом месяце пару недель проработал…
Я отмахнулся.
– Какой расчет? Я слышал, что бухгалтер, услышав о моем
приходе, скрылась, чтобы деньги не отдавать.
– Остряк, – произнес он неодобрительно. –
У нас без формальностей. От той зарплаты прошло десять рабочих дней… это
полторы сотни долларов. Из них на вычеты… Ладно, обойдемся без вычетов, и так
гроши. На, держи.
Он вытащил из стола, протянул две купюры. Я взял без
интереса, сунул в карман. Он смотрел с некоторым напряжением, обычно
увольняемые начинают доказывать, что им причитается больше, но меня больше
интересовала трудовая книжка, я ее еле всунул в тугой карман первой, а деньги…
это разве деньги?
– Куда направишься? – поинтересовался он уже спокойнее.
– Да отдохну годик-другой, – ответил я. –
Присмотрюсь. Как раз закончится второй срок службы нашего президента… Тоже
непыльная работа, если подойти с умом.
– Остряк, – повторил он.
У меня все впереди, сказал я ему взглядом. Я могу
быть всем, даже президентом. Он смотрел с непониманием, больно уверенный у меня
вид, а он привык видеть меня с согнутыми под гигантским рюкзаком плечами.
Я сказал почти ласково:
– Счастливо оставаться, Павел Дмитриевич!.. Пусть вам будет
удача во всем.
Уходя, я чувствовал его взгляд. Вроде бы это он обидел меня,
сам знает, нарочито обидел, а я вот не обиделся и даже пожалел его, который уже
все, уже весь. И президентом никогда не станет. Вообще уже ничем не
станет.
В отличие от меня, который еще может стать всем.
В дальнем конце коридора Глеб Павлович и Данилин все
еще курят у открытого окна, но вид по-прежнему такой, словно вот именно в эту
секунду выскочили перевести дыхание после изнурительной работы и чуточку
курнуть, сделать хотя бы пару затяжек. По дороге две двери с надписями «М» и
«Ж», я зашел в первую, у писсуаров двое опустошают мочевые пузыри и неспешно
беседуют о футболе.
Не желая им мешать, я зашел в кабинку. На крышке бачка
пустой тюбик из-под крема, мокрый обмылок и небольшое шило. Я закрылся на
защелку, но, пока сам отливал лишнее, вспомнил, что по ту сторону стены женское
отделение. Говорят, там не такие тесные кабинки, и вообще у женщин роскошный
зал, где перед огромным зеркалом подновляют макияж.
Предостерегающе пискнул голосок стыдливости, воспитания, что
нехорошо-де, я же сын школьной учительницы, но тот, другой голос возразил, что,
напротив, хорошо, а вообще ничего нет стыдного в том, что естественно.
Стыдиться надо извращений, а я не гомосек какой-нибудь. Перед глазами
посветлело, я увидел, словно через матовое стекло, огромное залитое ярким
светом помещение, впятеро больше, чем у нас, такие же кабинки, одна закрыта,
остальные с распахнутыми дверцами, а перед зеркалом от стены и до стены
подкрашивают губы Эмма и Наташа.
Эмма поинтересовалась:
– Слышала, там Виталик, который посыльный, пришел. Вроде бы
увольняться.
Наташа сдвинула плечами:
– Хороший парень, но дохлый какой-то.
– Не скажи, он в последнее время здорово накачался!
– Да нет, я о том, что вон Босяков вгрызается во все, как
зверь, а Виталий нежизнеспособный какой-то.
– Так тебе Босяков больше нравится?
Наташа передернула плечами.
– Бр-р-р! Нет, конечно.
– А мне казалось, что ты начинаешь принимать от него
знаки внимания…
Наташа двинула плечиком.
– Это другое дело. Во-первых, он хоть и не президент всей
фирмы, но для нашего отделения – босс. Во-вторых, за ним Стела и Ленка
бегают, надо им напомнить, у кого сиськи больше. Да и вообще… с Босяковым лучше
дружить, тебе не кажется?
– Да, – вздохнула Эмма. – Только он конь,
понимаешь?
– А тебе лучше, если бы козел?
– Лучше всего баран, – засмеялась Эмма. –
У них все как у коней, но еще и стричь можно.
Наташа улыбнулась и ответила так, что у меня уши покраснели.
Дальше заговорили о таком, что я поспешно втянулся обратно, услышал по ту
сторону дверцы недовольное сопение. От злости цапнул шило, вышел, пряча шило в
ладони.
От окна в мою сторону оглянулся Босяков:
– Ну что так долго? Онанизмом там занимаешься?
– Глядя на тебя в дырочку, – согласился я.
Он сказал угрожающе:
– Поговори у меня. Я давно собирался тебе начистить
рожу, больно ухлестываешь за Наташкой…
– Успокойся, – ответил я с такой покровительственной
улыбочкой, что он остановился в нерешительности. – Сегодня она пойдет с
тобой трахаться, у нее как раз кончились месячные. А вот сосать она не
любит. Предпочитает анал.
Он спросил, набычившись:
– А ты откуда знаешь?
Я нагло ухмыльнулся:
– Не догадываешься?
И прошел к двери, оставив его с отвисшей челюстью.
В коридоре Данилин уже исчез, а Глеб Павлович широко заулыбался вышедшей
из туалета Наташе. Она остановилась потрепаться, он начал что-то рассказывать,
картинно помогая дланями и вальяжно прислонившись к стене.
Я быстро оглянулся по сторонам, не видит ли кто, быстро
вошел в стену, подобрался ближе. Их вижу, как сквозь все ту же грязную воду,
голоса звучат искаженно, но все слышно; я отыскал в кармане и вогнал шило в
задницу. Глеб Павлович с воплем отпрянул, лапнул себя за ягодицу, огляделся
дико, но я уже убрал шило и ждал, видя их, как через грязный туман.
– Что случилось? – спросила Наташа удивленно.
– Что-то ужалило! – вскрикнул он.
– Пчела, наверное, – предположила она.
– Да какая… – сказал он и прибавил крепкое
слово, – пчела!.. Как будто скорпион!
– Нет здесь скорпионов, – сказала она
рассудительно, – и пчелы не видно. Она бы уже на полу трепыхалась, умирая…
Они, бедненькие, не живут, если ужалят!.. Впрочем, снимай штаны, посмотрю…
Он огляделся.
– Не в коридоре же… Пойдем в кладовку, там и проверим друг
другу задницы.
Она посмотрела внимательно, улыбнулась.
– Пойдем. А как тебе моя?
Мне стало тоскливо, сразу расхотелось строить кому бы то ни
было пакости. Кто здесь распространялся, что в фирме преследуют бедную овечку?
Наташа еще та овечка, любого волка нагнет.
– На вид, – сказал он, – шикарная. Люблю, когда
вот так приподнята…
– Она не только на вид, – сообщила Наташа томно, –
у меня кожа нежная, как шелк. И без целлюлита, представляешь?