Взгромоздилась она им на руки, да где там, разве высь такую достанешь?
– Подпрыгни, – говорит Шура.
Та хоп-хоп, все равно ничего! А мы хохочем-заливаемся. И так хопанье им это понравилось, что они вприпрыжку пустились по всему классу: Тишалова с Ермолаевой за коней, Пыльнева за седока.
– Эй, вы, голубчики! Allez hopp [66] ! – покрикивает она, а Шура с Лизой, наклонив головы набок, точно троечные пристяжные, «хопают» да «хопают». Алента себе висит-болтается, про нее и думать забыли. Мы все уже не смеемся, а прямо-таки визжим.
– Батюшка! Батюшка! – раздается несколько голосов.
Кто был не на месте, быстро усаживается. Шура с Лизой продолжают скакать по направлению к окну, спиной к двери.
– Эй, вы, голубчики! – опять восклицает Пыльнева, а в ответ ей Тишалова с Ермолаевой начинают ржать и брыкаться задними ногами.
Доскакав до окна, они поворачивают и чуть не наталкиваются на батюшку. А он себе стоит около стола, подбоченившись одной рукой, ничего не говорит и так смешно смотрит.
В ту же минуту «кони» разбегаются, Пыльнева хватает свои совсем рассыпавшиеся волосы, вскрикивает «ах», закусывает губу и стремглав летит на место. Класс сперва старается не смеяться, все фыркают, уткнувшись носами в платки, передники или ладони, но не выдерживают, и со всех углов раздается хихиканье.
– Ну, красавицы, разодолжили, нечего сказать, – говорит наконец батюшка. – В коней ретивых, изволите ли видеть, преобразились! А ну-ка, коники, может, пока мы молитву-то совершим, вы в коридорчике погуляете, свои буйные головушки поуспокоите, а боярышне Пыльневой не завредит и кудри-то свои подобрать, больно уж во время скачек поразметались.
Все три, как ошпаренные, выскакивают из класса и летят в умывальную. Дежурная, Леонова, начинает читать молитву «пред учением». Но выходит не молитва, а грех один: всем нам смешно, Леоновой тоже, и та, доехав кое-как до половины молитвы, говорит уже «после учения». Все опять фыркают. Тогда батюшка сам читает всю молитву сначала, крестится и садится на место.
Как только мы уселись, дверь открывается и входят наши три изгнанницы, красные, пришибленные какие-то и необыкновенно гладенько зализанные.
– Батюшка, пожалуйста, не говорите, не жалуйтесь… Мы больше никогда… Пожалуйста… – слышится со всех сторон.
– Не жалуйтесь! Ишь, чего выдумали! Они тут себе кавалькады на батюшкином уроке устраивают, а батюшка «не жалуйся».
– Ну, батюшка, ну милый, мы никогда, никогда больше не будем!..
– Я-то «милый», да вы не милые, вот беда.
– Мы тоже будем стараться. Пожалуйста! – ноет весь класс.
– Ну, ладно, вот мы сейчас девиц-то этих лихих к ответу вытребуем. Будут хорошо знать, так и быть, не донесу по начальству, а нет… Ну-ка, Лизочка Ермолаева.
И Ермолаева, и Тишалова, и Пыльнева, все три еще за новую четверть не спрошены, а потому, понятно, урок знают.
– Ну, ваше счастье, – говорит батюшка, – а только впредь чтобы подобного ни-ни.
Ну, конечно, все обещают.
Так и не пожаловался. Попинька наш честный.
После уроков оделась я, спускаюсь вниз. Что за диво? Глаши нет, а обыкновенно она ни свет ни заря приходит, чтобы с другими горничными поболтать. Вышла на крыльцо, посмотрела направо, налево, – нет как нет. Я рада-радешенька, – одна пойду, никогда еще в жизни одна по Петербургу не ходила, а теперь, как большая, сама. Лечу к Любе.
– Вместе, – говорю, – пойдем. Одни, понимаешь ли? Одни!
Ей-то не привыкать: за ней никогда и не приходят. Она не очень-то и поняла, чего я радуюсь. Только выходим, смотрим, и Юлия Григорьевна с лестницы спускается, а обыкновенно она позднее нас уходит. Тут же, пока я Глашу искала, да то, да се – и Юлия Григорьевна уж готова. Подумайте, нам с ней вместе довольно большой кусок по одной дороге идти пришлось.
Являюсь домой, звоню, открывает кухарка. Ральфик виль-виль хвостиком, рад. Смотрю: что такое? В прихожей на вешалке папочкино пальто и шапка, а обыкновенно его в это время никогда дома не бывает.
– Дарья, отчего папа дома, а Глаши нет?
– Тише, – говорит, – барышня, тише! Маменьке что-то неможется, вот Глаша за барином в управление бегала, а теперича в аптеку полетела.
Мама… Мамочка нездорова! Господи, да что же это!
Я лечу через гостиную прямо к ней, но в дверях наталкиваюсь на папу.
– Тише, Муся, ради Христа, тише. Мамочке было очень, очень плохо. Теперь, слава Богу, опасности никакой, но ей нужен покой, полный, полный покой. Если она сможет хорошо, крепко заснуть, то через два-три дня будет совершенно здорова. Если нет – болезнь протянется гораздо дольше.
– Папочка, только одним глазком взглянуть, – молила я.
– Нет, деточка, не сейчас… Потом, потом вместе пойдем.
Он обнял меня, повел свой кабинет, сел на тахту, забрал меня
к себе на колени и стал объяснять, что случилось. У мамочки с утра страшно болела голова, как это с ней иногда бывает, вот она и хотела взять порошок… Название не помню, да вместо этого по ошибке взяла другую коробочку, где был морфей, кажется, а это страшный-страшный яд. Мамочка его совсем не переносит, даже если и чуть-чуть взять, а тут много глотнула и отравилась. Глаша, молодчина, догадалась за доктором сбегать и за папой. Теперь, говорят, опасности нет.
После обеда папочка повел меня на цыпочках к мамусе. В комнате было совсем почти темно, и мамочка лежала не как всегда, свернувшись кренделечком, а вытянулась прямо на спине. Только лицо ее было повернуто в нашу сторону, бледное-бледное, точно голубоватое, такое жалкое личико, что мне что-то сдавило в горле и я стала всхлипывать.
– Муся, Мурочка, не плачь: мамочку испугаешь, а ей вредно волноваться, – шептал папа.
Я крепилась изо всех сил, чтобы не расплакаться, но, как только мы вышли в соседнюю комнату, я не выдержала, села на ковер, положила руки на маленький диванчик, уткнулась в них носом и горько-горько заплакала. Папа ласкал, утешал меня.
Как всегда в девять часов он послал меня спать, а сам вместе с тетей Лидушей, которая давно уже приехала, пошел в комнату мамочки, она все еще продолжала спать.
Но я уснуть не могла, все ворочалась с боку на бок, думала о мамочке. Вдруг она умрет, моя маленькая, моя золотая мамуся! Что тогда? Как же я без мамочки буду? Папа говорит, опасности нет, но отчего она такая бледная, точно голубая, и глаз не открывает?.. Может, она уже умерла?… Конечно, она умерла… Вот она!.. Вот стоит, вся белая, точно облако, а за спиной такие большие-большие крылья… Волосы распущены, в руке звезда, яркая, ясная звездочка, и все лучи, лучи… Вот она, вот идет, сюда, ко мне… Как хорошо, мамуся!.. Милая!.. Золотая!.. Я с тобой, с тобой хочу!
И я тянусь ей навстречу, протягиваю руки, а она подходит все ближе и ближе, но в ее правой руке уже нет горящей звездочки, – она мерцает где-то там далеко, – а мамуся обеими руками обнимает меня, садится на мою кроватку…