Тут я опять вспылила:
– Видишь, какой ты гадкий, тебе не хочется, а мне страх как хочется, а из-за тебя и я дома сиди. Ты ведь знаешь, что, если ты останешься, меня мамочка не отпустит, будет бояться, что я шлепнусь.
– Ну, хорошо, хорошо, Муся, пойду! Только ради Бога, так не ори, от твоего крику в голове звенит!
В два часа мы все-таки пошли, но Володя больше сидел на скамейке и бегать не хотел. За обедом он часто вздрагивал, был совсем бледный и ничего решительно не ел. Сперва папа и мама думали, что это оттого, что он очень грустит, но когда, встав из-за стола, мамуся подошла, чтобы приласкать его, и притронулась к его голове, то вдруг испуганно воскликнула:
– Бедный мой мальчуган, да у тебя жар! Пойдем-ка, термометр поставим.
Смерили температуру – тридцать девять и шесть десятых. Мамочка так руками и развела. Немедленно послали в корпус записку, сообщить, что Володя заболел и явиться к сроку не может, и пригласили доктора. Тот, как всегда, похлопал, постукал грудь, сказал, что где-то что-то хрипит, но пока еще ничего определенного сказать нельзя. Володю сейчас же уложили на папину постель, а папа переселился на тахту.
– А барышню уберите, чтобы в одной комнате с больным не была. Неизвестно, может, это и заразительно, – распорядился доктор.
В ту же минуту мамочка увела меня в мою комнату и плотно позакрывала все двери.
И вот я сижу и пишу все это, а что-то поделывает бедный Володя? А я еще сегодня утром его так бранила – и дураком, и Бог знает чем! И на каток заставила пойти!.. Может, он там и простудился, оттого и заболел?.. Только бы ничего опасного! Господи! Сделай, чтоб ничего опасного, чтоб он завтра же здоров был!
* * *
Вот уже второй день, как я со всеми моими книгами, тетрадями и кое-какими вещами живу у Снежиных. Мамочка сперва хотела отправить меня к тете Лидуше, но оттуда очень далеко до гимназии, а потому мамуся страшно обрадовалась, когда мадам Снежина предложила взять меня на это время к себе. Я и сплю в одной комнате с Любой, и хожу с ней вместе в гимназию. Меня здесь очень ласкают – и Любин отец, и ее мать.
Что страшно интересно, это вставать рано утром: только мы две во всем доме и подымаемся, я да Люба, все остальные еще спят. Люба сама заваривает чай, нарезает булку, сыр. Мы пьем, едим и отправляемся в гимназию одни-одинешеньки, как какие-нибудь взрослые курсистки. По дороге сами покупаем себе на лотке по большому вкусному яблоку – словом, делаем то, что я страшно люблю и что дома мне не позволяют. Весело!
Но иногда вдруг что-то больно-больно сожмется в сердце, точно прищемит где-то… Володя болен… Что-то теперь с Володей?.. Я смеюсь, дурачусь, а ему, может быть, очень-очень плохо… И стыдно мне так делается, и страшно чего-то! Днем еще ничего, особенно в гимназии: шум, гам, все шалят, хохочут, ну и я, конечно.
Вчера шум и крик невероятный подняли перед французским уроком, а по коридору в это время проходила наша лилипутка Шарлотка, и дверь открыта была. Она, ни слова не говоря, подошла и – хлоп! – закрыла ее на замок, а ключ в карман. И пошла себе, как ни в чем не бывало. Приходит Надежда Аркадьевна, дерг-дерг дверь, – ни с места! Что за чудо? Наконец Зернова подошла и через стекло объяснила ей, что случилось. Отперли нас, рабынь Божьих, и отчитали на совесть, – того и гляди «одиннадцать» за поведение окажется! Но все-таки было больше смеху, чем страху.
Когда мы с Любой возвращались из гимназии и, подымаясь по лестнице, проходили мимо нашей квартиры, меня опять точно что-то щелкнуло, будто ударило в сердце: что-то там? Что?
Пришли домой. Тут игра на рояле, обед, уроки. За столом сам Снежин рассказывал всякие анекдоты, смешил и дразнил всех нас, детей. В девять часов нас, как и меня дома, погнали спать.
Хоть легли мы в девять, но успело пробить уже и десять, а мы с Любой, примостившись вдвоем на моей кровати, все еще болтали, пока, наконец, не пришла сама мадам Снежина, не препроводила Любу в ее собственную постель и не потушила лампы.
Как только вокруг меня все стало тихо и темно, веселья моего сразу будто и не бывало. Опять что-то больно-больно защемило в сердце, опять стало грустно-грустно…
За мной не присылают, значит, Володя не поправился, значит, ему хуже… Что-нибудь страшное, заразительное. Что бывает от простуды? Дифтерит? Паралич? Нет, паралич от старости, или у собак во время чумки. Рак? Нет, это от ушиба. Скарлатина?.. Кажется, только от заразы… Значит, дифтерит…
Неужели дифтерит? И он задохнется, страшно будет мучиться и задохнется?!.. Но ведь не всегда же умирают, наверное, иногда поправляются, если не очень сильно… И это я, я виновата, я заморозила его на катке, да еще и бранила, так бранила. А бедный милый дядя Коля меня как добрую просил: «Береги, люби, Мурка, моего мальчугана, ведь у него никого, кроме вас, нет». Действительно, сберегла, обласкала – болваном да дураком обозвала. Господи, вдруг он умрет и я даже прощения у него попросить не успею! Это ужасно! Боже, Боже, прости меня!..
И мне так страшно, так тяжело. Я плачу, горько-горько плачу, моя наволочка совершенно мокрая, а высморкаться не во что… Ни платка, ни даже полотенца. И все спят, никого не слышно, и я совсем-совсем одна… Хоть бы мамуся тут была, та бы утешила, приласкала свою Мусю, свою девочку, а то чужие, все чужие кругом, им все равно, что со мной, что с Володей, они спят, могут спать…
Утром у меня очень болела голова, болит и еще, но в гимназию я все-таки пошла. Теперь Люба долбит на завтра правило, а я пишу эти строчки. От наших никаких известий – значит, зараза, боятся Глашу сюда прислать. Трезвонит кто-то… Ах да, мадам Снежиной ведь дома нет… Нет, не она… Что это? Голос знакомый… Глаша! Глаша! Боже, какое счастье, значит, Володя здоров!..
Глава XXVIII Печальные дни
Но Володя не был здоров… Глашу прислали за мной потому, что доктор наконец определил болезнь – у Володи воспаление легких. Это очень-очень опасно, но совсем не заразительно, потому мамочка и прислала за мной.
Когда я вошла в нашу квартиру, Ральфик не выскочил ко мне в прихожую, кругом было тихо-тихо, пахло уксусом и чем-то вроде елки, лампы почти нигде не были зажжены.
Первым я встретила папочку, он был очень рад меня видеть, я тоже. Тихо-тихо повел он меня через темную гостиную в комнату, где лежал больной. Осторожно приотворив дверь, он впустил меня туда.
Здесь было тоже почти темно, горел только ночничок под зеленым абажуром, и еще сильнее пахло не то маринадом, не то лесом. Почти вся мебель из комнаты была куда-то вынесена. Остались только две постели: на одной из них лежал Володя, а на придвинутом к ней диванчике сидела мамочка, в своем мухоморовом капотике, с распущенной длинной косой, положив руку на голову больного. Боже, какая ужасная, громадная голова у него сделалась, она занимала чуть не полподушки. Мне даже как-то страшновато стало.
Только мамуся увидела меня, как сейчас же встала, пошла ко мне навстречу, и я в ту же секунду очутилась в ее объятиях. Шутка сказать, сколько не виделись! Три, почти целых три длинных, длинных дня!