Вот ведь противный мальчишка!
– Ну, а ты, матушка, хороша крестненькая, нечего сказать, о псе вон как сокрушается, а об крестничке хоть бы вспомянула.
– Вздор мелешь! О Сереже, слава Богу, есть кому заботиться, и папа, и мама, и няня.
– Вот то-то и плохо.
– Что отец-то с матерью есть?
– Няня-то вот эта самая, – таинственно говорит он и делает страшные глаза.
– Ерунда! Ведь не людоедка же она какая, не съест его.
– Хуже, много хуже.
– Ну, ладно! Мели, Емеля, твоя неделя.
– И не Емеля, и не неделя. Говоришь вот, потому не знаешь, что однажды случилось.
– А что?
– Да то, что у одного офицера тоже такой вот самый пискленок был. Офицера с женой дома не было, только нянька да младенец. Нянька ребенка молоком напоила, две, а то и три чашки в него влила.
– Ну, это еще не страшно.
– Очень даже страшно, слушай дальше. Напоила, да и стала его качать; качала-качала, а пискленок-то уж и дышать перестал. Тут папахен с мамахен приехали, скорей за доктором. Тот говорит – умер, надо разрезать, посмотреть, что внутри. Открыли, а там большой ком масла, этак фунта полтора. Вот и извольте радоваться.
– Врешь, не может быть.
– Уж может, не может, а было.
Ведь вот врет, наверняка врет, а все-таки слушать неприятно. Конечно, глупости, ведь всегда ребят качают, да не все же в масло сбиваются… На всякий случай скажу тете Лидуше, пусть не позволяет слишком много трясти его. Бедный Сережа, он теперь ничего, лучше становится, еще побелел, глаза почти вдвое выросли, жаль вот только, голова все голая. Только бы навсегда таким не остался, у тети Лидуши волосы чудесные, но у Леонида Георгиевича лысина изрядная, не пошел бы в этом отношении в папашу.
Глава XXXIV Последний день. – Горе Ральфа. – Володины советы
Все готово, все уложено, завтра в путь.
Побывала я в последний раз в гимназии, со всеми распростилась и получила свои отметки – два «двенадцать» и четыре «одиннадцать», а за них от папы и мамочки должное вознаграждение. Денежки-то как раз кстати, небось, и в Швейцарии, и в Берлине найдется, что купить, а мы ведь в Берлине дня на три остановимся, чтобы отдохнуть и все хорошенько посмотреть.
В классе все страшно завидуют мне, что я за границу еду; некоторые девочки понадавали мне своих адресов, просили писать и присылать им cartes postales [80] . Открытками, пожалуй, могу их снабжать, но письмами едва ли. Где же там писать? Наверное, некогда будет. Любе – другое дело, ей, понятно, нацарапаю все подробно. Женюрочка наша тоже, кажется, собирается летом в Швейцарию, так что, быть может, где-нибудь встретимся.
Покончив все с гимназией, мы с мамусей стали делать прощальные визиты: были у Снежиных, у тети Лидуши, еще кое-где. Когда мы, уже распростившись, уходили от Снежиных и были в прихожей, Саша подошел и сунул мне что-то в руку.
– Только не показывай никому, – говорит.
Вышла на лестницу, смотрю: картинка. Венок из незабудок, в середине ангелочек, а с изнанки написано: «Муси на памить от любящего ее Саши». Чудак!
Все мы радостные, веселые, один только бедный мой Ральфик ходит мрачнее тучи. Как только начали корзины да чемоданы упаковывать, так он сразу и загрустил – чувствует бедный песик, что собираются уезжать.
Я вам говорю: он все, все решительно понимает. Бродит точно в воду опущенный и тихо так. Прежде же он ходить не умел, все бегал, так и носился по комнатам, а теперь если иногда и побежит, то медленно, трюх-трюх, такой мелкой рысцой, вот как усталые лошаденки бегают. А глаза его, если бы вы только видели его глаза! Грустные-грустные, и так-то он смотрит пристально, точно с упреком, иногда даже как-то неловко становится, видно, что его честная собачья душонка болит. Бедный, милый черномазик!
Он с тетей Лидушей на дачу поедет. Я знаю, что его там ласкать и беречь будут, но все-таки не свой дом. У нас же на квартире его оставить невозможно: во-первых, папа теперь тоже уедет, довезет нас до Берлина; и потом, вы знаете, папы ведь это не мамы, много ли они дома бывают? Значит, Ральфику пришлось бы все время с одной только Глашей сидеть, не особенно-то это приятно!
Володя теперь бесконечно весел, а потому мне житья нет, всякую минуту только и слышу:
– Знаешь что, Мурка?
Знаю, отлично знаю, что или дразнить будет, или ерунду какую-нибудь молоть, но все-таки не могу удержаться и спрашиваю:
– Что?
– Да я все о тебе думаю, беспокоюсь, как ты там в чужих странах будешь.
– Буду как буду, не хуже тебя.
– Одно помни, Мурка, как границу переедем, не испугайся, потому там сейчас же все немецкое начнется. Немцы поналезут со всех сторон, усатые, толстые. Ведь ты немцев никогда не видела: Амальхен твоя в счет не идет, а это все всамделишные немецкие немцы, красные, усищи, что у твоего таракана, и у каждого в одной руке Flasche Bier [81] , а в другой – длиннейшая-предлиннейшая колбаса. Ради Бога, не испугайся.
– Убирайся вон со своими глупостями.
– Хороши глупости… Ах да!.. Чуть не забыл самого-то главного. Не губи ты всех нас, как границу-то переедем. Уж ты как-нибудь постарайся – хоть немножко кончик носа обтяни. Он ведь у тебя откровенный, мысли все напоказ, как есть все, что думаешь, видно. А тут вдруг – не ровен час – глупость какую подумаешь или немцев в душе выбранишь… У себя на родине все одно что дома, не взыщут, а в Неметчине на этот счет не приведи Бог как строго! Там сейчас же kommt ein околоточник mit книжка-подмышка, протокол machen und dann gross скандаль [82] . Уж ты, Муринька, ради Бога, не опозорь нас!
Вот так-то все время и за границей он меня, бедненькую, допекать станет, потому грустить ему нечего будет, а когда он такой развеселый – Муся держись!
Спать зовут, утром рано вставать надо. Последняя ночь в России, завтра в этот час будем уже за границей.
Безмятежные годы
Глава I Старые друзья. – Новые впечатления
Наконец, наконец-то я снова увидела все эти веселые, дорогие мордашки, всякий милый памятный закоулочек! Шутка сказать: четыре года, целых четыре длинных-предлинных года прошло со дня моего отъезда отсюда. А между тем все время так и тянуло меня обратно, точно кусочек себя самой я здесь позабыла. Едва дождалась! А папа еще: «Погодите, вместе поедем, квартиру сперва устроим». Как бы не так! Небось, когда из Петербурга надо было уезжать, в пять дней нас встряхнули, а как обратно – «Подождите!» Нет, папусенька, уж это «ах оставьте!»
Еще в Луге нарядилась я в шляпу и жакетку, как ни убеждала меня мамочка, что рано. Знаю, что рано, в том-то вся и беда, потому-то и хочется обмануть себя, сократить время: когда одет, кажется, что вот-вот и подъезжаешь. А как стали мы приближаться к платформе, как вкатил поезд, громыхая, под темные станционные своды, сердце мое шибко-шибко забилось, и внутри точно радостно что-то запрыгало.