Я, конечно, сумку в сторону, подобрала его. Просто комочек ледяной! Чуть не заплакала – так, до боли в сердце, жаль малыша стало. Что делать? Домой с ним вернуться? Поздно. Оставить на улице? Понятно, и думать нечего. Понесу в гимназию, больше ничего не остается. Сняла с головы платок, закутала малыша, потом пуговицу на шубке расстегнула и сунула его за пазуху. Ну, теперь не замерзнет. Схватила сумку и марш. Пулей лечу. Холодно!.. Особенно ушам: главная беда, и потереть нельзя, потому как в одной руке книги, а другой песика поддерживаю, чтобы не вывалился из-под шубы.
Сперва чувствовала, как он там весь так и колотился, а потом понемногу успокоился. Я струсила: ну, думаю, подох! Прилетаю в гимназию. Поздно уже, на молитву звонок был.
Живо раздеваюсь. Смотрю, собака моя жива, теплая стала и спит. Я ее чмокнула в голову, подышала, чтоб ей еще теплее стало, да так в этом самом платке, что она завернута была, сунула ее в сумку. Куда ж еще девать? Бегу по лестнице; слышу, поют; все в среднем зале на молитве. Я сумку с младенцем в парту сунула, а сама живо в зал, юркнула между ученицами и стала на свое место. Слава Богу, пронесло! Странно, что это все ученицы поворачиваются да на меня глядят, точно на мне узоры какие нарисованы? Ну, что ж, пусть полюбуются, коли нравится. А как молитва кончилась, тут и объяснилось дело.
– Старобельская! Муся! – слышу со всех сторон. – Смотри, как ты ухо отморозила!
Я хвать за ухо – ой как больно! Оно толстое-толстое, большое-пребольшое и болючее сделалось.
– Иди скорее в докторскую, – говорит Люба, – а то потом разболится.
– Ладно, пусть болит, – отвечаю я, – некогда, бежим в класс да посмотрим, что там мой младенец делает.
– Какой младенец? – удивляется Люба.
– Да такой, самый настоящий… а то еще, чего доброго, задохнется.
Я вытаскиваю из сумки платок, разворачиваю и ставлю содержимое его на скамейку. Разоспавшийся щенок открывает свои синие глазки и во весь рот зевает. Миленький страшно!
Люба начинает его целовать, потом я. Кругом собирается публика. Все в восторге, ахают, охают. Но вот плетется Клеопатра. Я наскоро заворачиваю малыша снова в платок и укладываю его в уголок парты, виден только кончик мордашки и два глаза; по счастью, он, раза два-три почмокав губами, засыпает.
– Боже, Старобельская, что с вашими ушами! – в свою очередь вопрошает классная дама. – Идем скорее, надо сейчас же смазать чем-нибудь.
Ведут меня в докторскую и мажут какой-то жирной, смею уверить, не душистой гадостью. Возвращаемся.
Первый урок французский. Входит Данри и приносит наши французские сочинения. При раздаче, по обыкновению, не обходится без курьезов, а Данришенька, как всегда, добродушно и мило острит.
– Votre composition, mademoiselle, c’est presque une charade [102] , – заявляет он Сахаровой, вручая ей вдоль и поперек испещренное поправками и перечерками произведение. – J’ai eu bien de la peine à la résoudre, [103] – продолжает он. – Vous dites par exemple: j’ai très beaucoup mal à la jambon. Voyons, ce n’est pas facile à deviner que vous aviez mal à la jambe, et puis pour le style, je préfère quand même celui de Victor Hugo [104] .
Сахарова, как и полагается, краснеет, а мы, тоже как полагается, смеемся.
Грачева написала что: «La société des femmes savantes écrivit Molière» [105] . Юля Бек изобразила в своем сочинении нечто душераздирательно-трогательное и насажала уйму ошибок.
– Voici, mademoiselle, votre composition pleine de sentiments poétiques et de fautes d’orthographe; je me trouve embarrassé de dire ce qui domine [106] .
Дошла очередь до меня.
– Très bonne composition, mademoiselle Starobelsky; point de fautes de style et seulement une seule petite faute grammaticale: «vie» avec s. Mais après tout qui ne fait pas de fautes dans la vie. Et vous surtout qui êtes encore si jeune et si peu expérimentée. Alors je ne l’ai pas comptée. Douze! [107]
Какой он милый, какой остроумный! И рожица при этом добродушно-плутоватая, а глаза смеются.
Во время урока я постоянно заглядываю в парту: найденыш мой спит, что называется, «как пшеницу продавши». Несколько раз тычу ему пальцем в нос, чтобы убедиться, что он жив, – дышит. Перемену напролет мой пес тоже спит. Это даже несколько скучно, хотя с точки зрения благоразумия – хорошо, ничто не выдаст его присутствия.
Второй урок – география. В то время, как Зернова посвящает нас во все особенности климата, поверхности и политического устройства Швейцарии, в глубине моей парты раздается какое-то покрякиванье и тихое, робкое повизгивание. Я в ужасе: вот вовремя разболтался! Опять повизгивание, более настойчивое и продолжительное. Я начинаю кашлять, чтобы заглушить нежелательные звуки, в то же время рукой шарю в сумке, отщипываю кусочек булки и сую ему в рот. Не берет – вот дурень!
Что делать? Вытаскиваю собаку из парты, кладу себе под передник на колени и начинаю гладить; минутное затишье, потом снова кряканье, – предвестник писка. Я опять сую ему булку в рот, впихиваю ее туда прямо пальцем. Кажется понравилось. Ротик широко раскрывается и маленькие, как манная крупа, мелкие зубки начинают жевать; язычок силится удобнее повернуть кусок, который все как-то становится поперек и лезет не туда, куда следует. Довольно продолжительное добросовестное чавканье – увы! – безрезультатное: булка не поддается крохотным зубам и в своем почти первоначальном виде вываливается мне на передник, кряканье возобновляется.
Я произвожу обзор местности: Михаил Васильевич у доски, возле карты, а оттуда при его близорукости он ничего не может увидеть. Поворачиваюсь назад: Клепка обложилась кругом нашими дневниками, выставляет недельные отметки; в такие минуты она глуха и слепа. Я опять лезу в сумку, отколупываю кусок мякиша, крошу его на мельчайшие части и сую в рот своему младенцу Слава Богу, ест, но даже это с трудом и неумело, так что я, то и знай, подпихиваю ему пальцем выскакивающее изо рта.
– Вот если бы молока, – шепчу я Любе. – У тебя сегодня нет с собой?
– Нет, – отвечает она. – Но, кажется, у Тишаловой я видела бутылку, но только без соски… – уже вся трясясь от хохота, добавляет она.
Я тоже фыркаю, но тотчас подбираюсь, делаю вид, что сморкаюсь, и шепчу:
– Попроси, чтобы прислала.
– Сейчас?
– Ну понятно сейчас, а то он еще орать начнет!
Люба опять фыркает, но через минуту «по телефону» по скамейкам передают Шуре:
– Молока!
Слышна затем возня и лязг бутылки обо что-то.
– И чашку, лучше блюдечко, – даю я дополнительную депешу.
Смешок несется по всему классу.
– Тише, mesdames! – вворачивает Клеопатра Михайловна свое слово и снова углубляется в дневники.