Еще до начала уроков ко мне подходит Ира Пыльнева:
– Муся, ты обратила внимание на Юлю Бек? Посмотри, она как в воду опущенная. Поговори ты с ней, попытай, в чем дело. Я боюсь и заговаривать, еще проболтаюсь.
Я утвердительно киваю головой и смотрю в сторону Юли. Действительно, она производит впечатление, точно у нее душа с места съехала, даже щеки бледнее обыкновенного. Бедная, что с ней?.. Ведь, конечно же, не Ирины дурачества на катке тому причиной. На первой же переменке подсаживаюсь к ней.
– Ну, как же ты, Юля, праздники провела?
– Мерси, хорошо.
– Весело было? Расскажи, где ты была?
– Была несколько раз в гостях, в театре один раз, в инженерном училище на балу.
– А на катке часто бывала? – равнодушно спрашиваю я.
– На катке?.. Да, часто… – и помолчав минутку, говорит: – Муся, мне с тобой поговорить нужно.
– Пожалуйста. В чем дело?
– Скажи, ты не знаешь, есть такая болезнь, что у человека голова худеть начинает, кажется, сухотка мозга, и он потом умирает?
Пусть Пыльнева сама расхлебывает свою кашу, у меня же духу не хватает подтвердить эту глупость.
– Право, не знаю… Спроси у Пыльневой, ее отец доктор, она у него может справиться, – отделываюсь я. – А что, у тебя болен кто-нибудь?
– Да, видишь ли… – Юля мнется. – Я тебе совсем все расскажу, – наконец решается она. – Вот, видишь ли: в инженерном училище со мной довольно много танцевал один студент, мне в тот вечер его и представили, ну, тогда я ничего не заметила, а потом через несколько дней вдруг ко мне на катке кто-то подходит, говорит со мной; смотрю, а узнать не могу. Оказывается, он. Совсем изменился, до полной неузнаваемости: похудел так, что и пальто, и шапка на нем будто на вешалке висят, голос тоненький, слабенький, как у девочки. Я никогда в жизни у мужчин такого голоса не слыхала. Ни за что не поверила бы, что это он, тот самый розовенький, веселый студентик, с которым я танцевала. Но потом вижу, правда, он. Ну… он очень огорчился, что я его не узнала и… – Юля опять запинается, – и сказал, что… любит меня…
Самое страшное выскочило из ее уст, теперь она, перейдя Рубикон, уже с меньшим стеснением рассказывает дальше.
– Ах, Муся, если бы ты слышала, что он говорил! Умолял верить ему, предлагал броситься из окошка или окунуться в прорубь, чтобы доказать свою любовь, что без этого у него впереди только одна смерть, что он уже пять лет следит за мной… Много-много всего. Ах, Муся, он даже знает, что я люблю «Пью-пью» и крымские яблоки. Это поразительно! Я думала, такие вещи только в романах выдумывают, и вдруг в жизни в самом деле меня так любят. «Ради Бога, – говорит, – дайте ручку…» – Юля опять заминается, – «один раз поцеловать, а то я не переживу», и голос так дрожит. Жаль мне его страшно, и стыдно руку дать, кругом столько народа…
– Ну, что ж, так и не дала? – лукавлю я.
Юля краснеет.
– Нет, дала… Мусенька, не осуждай меня, я не могла иначе, он так просил, и потом он… такой милый!.. А как он говорит, точно в стихах: васильки-глаза, розы-щечки, маки-губки…
Все ее куклообразное хорошенькое личико принимает мечтательное выражение. Ай да Ира! Ведь действительно своей поэзией овладела сердцем бедной Бек.
– Но почему же ты такая грустная, Юля? Ведь тут ничего печального нет.
– Да, так я еще не кончила. Ну, поцеловал он мою руку и сказал, что принесет в воскресенье в семь часов сюда же на каток «Митрофанушку». Ах, да, я пропустила: я так ужасно волнуюсь! Так вот, когда он умолял непременно-непременно принять от него какое-нибудь доказательство любви, я попросила написать мне сочинение. Вдруг в воскресенье, то есть вчера, ты помнишь, какой снег шел? Кататься невозможно, даже и заикаться нечего идти туда: я просто в отчаянии. Господи, что делать? Во-первых, я страшно беспокоюсь, что с ним будет, если он меня не увидит, а потом и сочинение: ведь такое трудное, я сама ни за что не напишу. Думала-думала и попросилась в шесть часов к подруге пойти. Ты знаешь, ведь меня одну никогда на улицу не пускают. Вот довела меня наша мадемуазель до швейцара, я сделала вид, что поднимаюсь по лестнице, а она домой пошла. Я постояла на площадке, затем через несколько минут чуть не бегом на каток. Прихожу: почти пусто, снег хлопьями валит. Что сторожа разметут, то опять забросает. Только кое-где гимназисты толпятся. Неприятно, так неловко, все на меня смотрят, мальчишки какие-то глупости в мой адрес говорят. Хожу-хожу, его все нет. Так и не пришел, – чуть не плача уже, говорит она. – А я так беспокоюсь. Вдруг что-нибудь случилось с ним? Мне так его жаль! Боже мой, и из-за меня! А я, право, ни в чем не виновата. Я все сделала: и руку дала, и «Митрофанушку» попросила, и на каток опять пришла…
Бедная Юля! Мне больно на нее смотреть. Нет, эту глупую шутку необходимо исправить: то уже не смешно, от чего страдает другой. Но, пока переговорю с Ирой, я хочу хоть сколько-нибудь утешить Бек.
– Юлечка, милая, дорогая, не волнуйся, я уверена, что ничего не случилось плохого. Ты сама говоришь: снег сыпал, он и не пошел, потому что в такую погоду все равно кататься нельзя.
– Но ведь он не ради катка, а чтобы меня видеть; он и в первый раз без коньков был.
– Да, но он думал, что тебя в такую погоду не пустят, наконец, мало ли что задержать могло: гости какие-нибудь. Увидишь, все хорошо кончится, я уверена, – изо всех сил стараюсь я.
– Дай-то Бог, дай-то Бог, Мусенька, я так беспокоюсь. А как же сочинение?
Видимо, и «Митрофанушка» занимает некоторое местечко в пылком сердечке Юли.
Звонок и вторжение в класс Евгения Барбароссы прерывают наши дальнейшие излияния. Бедной Юле положительно не везет: ее вызывают. Урок, худо ли, хорошо ли, она отвечает, но затем следует то, чего пуще огня боится бедная Бек, – «летучие» вопросы.
– Скажите, пожалуйста, какое влияние на рыцарство имели Крестовые походы? – спрашивает учитель.
– На рыцарей? – Юля напряженно соображает или припоминает; вдруг вспомнив, очевидно, известное сочетание звуков, радостно разражается: – Под влиянием Крестовых походов рыцари стали сильно разлагаться.
Легкий смешок несется по классу. Я удерживаюсь изо всех сил, чтобы не огорчать Юли. Бедная, ей, верно, припомнился ее собственный «рыцарь» с явным признаком разложения – худеющей головой.
Впрочем, отличилась не одна Бек. Сахарова, верная себе, тоже не преминула утешить нас, заявив:
– Египтяне всю жизнь занимались тем, что бальзамировали свои собственные тела.
Прелесть! Господи, и как это в самом деле им удается говорить такие глупости!
Долго мы с Пыльневой обсуждали, как же теперь поступить относительно Юли. Сказать, что это была шутка? Нельзя. Бек слишком сжилась с этой мыслью, ей, вероятно, даже больно будет узнать, что ее горячий поклонник – миф. Кроме того, особенно после ее откровенных излияний мне, когда она, так сказать, душу свою открыла, слишком обидно ей будет сознавать, что над ней смеялись и что ее глупое положение известно не одной мне, а еще и Шуре, и Любе, и виновнице торжества, Ире, и – кто знает? – через них, может быть, еще и другим.