– Вот, Андрей Карлович, Старобельская написала стихотворение к приезду Государыни, такое красивое стихотворение, и ни за что не хочет вам показать, стесняется.
– Fräulein Starobelsky стихотворение написала? А, это очень хорошо. Ну покажите же, Fräulein Starobelsky, не конфузьтесь, я убежден, что это что-нибудь хорошее, вот Fräulein Snegin тоже нравится.
Если я буду дольше отказываться, выйдет точно я ломаюсь, а я такой враг всякого кривляния. Нечего делать, достаю бумажку.
– Только громко не читайте, – прошу я.
Пусть, это куда ни шло, он – не беда, важно, чтобы до Дмитрия Николаевича не дошло.
– Прекрасное стихотворение, очень, очень мило! – восклицает Андрей Карлович. – А вы еще стеснялись. Видите, я в вас больше верил, чем вы сами, я знал, что Fräulein Starobelsky всегда все хорошо делает и на нее можно положиться. Очень, очень хорошо.
Скажите пожалуйста, понравилось! Милый Андрей Карлович, он такой добрый! От его похвал у меня «с радости в зобу дыханье сперло», и чувствую, щеки мои начинают алеть. Люба торжествует.
В противоположность моей, физиономия Таньки Грачевой принимает светло-изумрудный оттенок: похвала кому-нибудь другому – это свыше ее сил, этого не может переварить ее благородное сердце.
– А мне разве не покажешь? – просит меня на перемене Смирнова.
О, ей – с удовольствием: она такая чуткая, доброжелательная, так понимает все…
– Хорошо, – говорит она, – никакой фальши, напыщенности, просто и искренне, как ты сама. Славная ты, Муся!
Вера крепко-крепко целует меня. Эта не позавидует, она всегда так рада всему хорошему, где бы ни встретилось оно. Да и кому ей завидовать – ей, которая на целую голову выше всех нас?
Но кто искренне поражен, так это Клеопатра Михайловна: как, эта ужасная, отпетая, и вдруг?.. Она, видимо, очень довольна – и сразу сделалась ко мне ласкова и снисходительна.
На переменке, вижу, Андрей Карлович беседует у поворота лестницы с Дмитрием Николаевичем, а у самого в руке – о ужас! – бумажка с моим стихотворением.
Боюсь поднять глаза, чтобы не встретиться с насмешливой улыбочкой словесника. Вдруг – о ужас в квадрате! – слышу, Андрей Карлович говорит:
– А вот и она сама. Fräulein Starobelsky! – зовет он.
Мне становится жарко, и щеки мои, должно быть, «варенее красного рака».
– Так мы на вашем стихотворении и остановились. Сами же вы его, конечно, и продекламируете. Не правда ли, это будет самое подходящее? – последняя фраза обращена к Дмитрию Николаевичу. – Вот и господину Светлову ваше произведение понравилось больше всех остальных, а вы стеснялись показать. То-то!
Не веря ушам своим, поднимаю глаза на словесника. Улыбочки, которой я пуще огня боюсь, нет.
– Да, очень мило, просто и тепло, – говорит он.
– Видите, – улыбается Андрей Карлович и качает своим арбузиком, заявляя этим, что аудиенция окончена.
– Прекрасная девушка, – едва сделав несколько шагов, слышу я, – умненькая, воспитанная и такая прямая, правдивая натура, – расхваливает меня милый Андрей Карлович.
– Да, одаренная девушка, – раздается голос его собеседника.
Не может быть!.. Он, Дмитрий Николаевич, считает меня одаренной. Меня?.. Ведь не за эти же маленькие стишки? Уж, конечно, и не за «лентяя», так как, в сущности, я оказалась тогда перед ним в довольно глупом положении – что уж греха таить! За что же?.. А все же приятно, что с высоты парнасской, из уст неприступного олимпийца раздалось одобрительное слово.
Теперь у нас каждый день репетиции. Собирают нас в зале, входит начальница, временно исполняющая должность государыни, и вся гимназия разом приседает с соответствующим приветствием. Потом… Потом на сцену выступаю я, делаю нижайший реверанс, так что почти касаюсь пола коленкой, и начинаю. Страшновато. Все так смотрят. А все-таки хорошо.
Пока мы гимны распевали да реверансы делали, Дмитрий Николаевич успел просмотреть нашего «Митрофанушку как тип своего времени» и вернуть его нам. В таких случаях ведь никогда без курьезов не обходится; на сей раз наша злополучная Михайлова превзошла саму себя. Как вообще из всех сочинений, где то или другое не совсем удачно и точно, Дмитрий Николаевич и из него читал выдержки, а в нем и то, и другое, и третье, и десятое – патентованная ерунда.
– «Недоросли берут свое начало от Петра Первого, – читает Дмитрий Николаевич, – который, распространив в России западноевропейскую цивилизацию, основал их».
Класс хохочет уже с первой фразы.
– Крайне туманно, госпожа Михайлова: выходит, будто вы хотите сказать, что распространение недорослей было одной из реформ этого государя. Между тем, по историческим данным, такого преобразования за ним не числится. Нужно точнее выражаться. Далее: «Поэтому завелась мода воспитывать помещиков на иностранный лад, и родители брали им гувернеров, бывших кучеров, как, например, у Стародума, и сапожников, чтобы они могли достичь высших служебных должностей, так как безграмотным уже нельзя было». Тут я совершенно отказываюсь понимать, сапожники ли и кучера добивались высших должностей или как-нибудь иначе. Затем далее: «Хитрость Митрофанушки с матерью несколько оправдывает его глупость» – крайне своеобразное выражение – «и доказывает, что невежество у него было не врожденное, а благоприобретенное». Знаете, вы высказываете такие смелые гипотезы, что трудно так сразу освоиться с ними. «Каких же плодов можно было ждать от Митрофанушки?» Этой фигурой вопрошания ваше сочинение заканчивается…
Он говорит еще что-то, но неудержимый хохот класса покрывает его слова. Прелесть! Шедевр!
Юля Бек на сей раз получает «одиннадцать» и торжествует. Сочинение было написано мной, переписано братом Пыльневой и им же отнесено Юлиному швейцару. В приписке стояло: «Непредвиденные обстоятельства задержали меня». Сама же Бек, несколько просветленная, сообщает мне эти слова.
– Вот видишь, напрасно тревожилась, я тебе говорила, ничего страшного нет. А знаешь, – продолжаю я, – таких болезней, от которых голова худеет или толстеет, нет. Это он тебе приврал для красного словца; я у многих спрашивала: все говорят, что это вздор.
– Да и я спрашивала, – признается Юля, – и мне то же самое сказали. Но зачем же он уверял?
– Я думаю, он вообще страшный врунишка, болтает сам не знает что…
– Как? – перебивает меня Юля. – Ты думаешь, что все, что он говорил, – неправда, и он не… – Она запинается, и личико ее принимает удивленно-огорченное выражение.
– Нет-нет, – утешаю я, – ты, конечно, ему нравишься, но ты вообще многим нравишься: вот и мой двоюродный брат нашел, что ты очень миленькая, и еще один наш знакомый, но ведь они же не пошли тебе в любви объясняться.
– Да, но он уже пять лет… – протестует Юля.
Я во что бы то ни стало хочу охладить ее пыл: