Конечно, тяжело ей было, больно, верю, но я бы не вернулась раньше времени. Показать тому, кто на меня смотреть не хочет, что я не могу без него лишнего дня прожить? Присутствовать на прогулке, на которой хотели, чтобы именно меня не было? Нет, я бы этого не сделала, все бы слезы потихоньку ночью в подушку выплакала, но чтобы никто, никто не знал. Бедная Люба, ей грустно, а у меня так хорошо на душе!
Проводив Снежиных на вокзал, мы с мамочкой зашли на минутку к тете Лидуше; Николай Александрович отправился прямо домой. Через полчаса вернулись и мы. Мамочка пошла играть в винт к моим старушкам, где на обращенной к улице большой стеклянной веранде стояли уже два зеленых столика и горели в колпачках свечи.
Закинув домой зонтик, я пошла в сад. На дворе было так хорошо! Проходя, я видела сидящую на ступеньках фигуру в белом кителе, но не окликнула его, а он, не знаю, заметил ли даже меня.
Я прошла в самую глубь сада, в свой любимый уголок, который в полном смысле слова казался в этот вечер уголком рая, он весь утопал в цветах. Кусты жасмина стояли в полном цвету, покрытые крупными выпуклыми белыми звездами, будто смотрящими своими желтыми сердцевинками, словно игрой природы занесенные сюда в разгар лета хлопья серебристого снега. Благоухающие, нежные, они чуть-чуть колебались на матово-зеленых бархатистых кустах, а около скамеечки и повсюду кругом широко раскинулось, словно покрытое легкой рябью, волнующееся озеро прозрачных белых головок тмина. Высоко-высоко разрослись они и, нежные, кружевные, казались белой жемчужной пеной на поверхности светло-зеленой зыби.
Над головой безмятежное небо, все в ярких алмазных искорках, всюду тихо, тихо, упоительно тихо…
Вдруг среди этой тишины раздаются звуки глубокого, мягкого баритона, и несутся чудесные слова. Николай Александрович поет:
День ли царит, тишина ли ночная,
В снах ли тревожных, в житейской борьбе,
Всюду со мной, мою жизнь наполняя,
Дума все та же, одна, роковая, —
Все о тебе!
С нею не страшен мне призрак былого,
Сердце воспрянуло, снова любя,
Вера, мечты, вдохновенное слово,
Все, что в душе дорогого, святого, —
Все от тебя!
Будут ли дни мои грустны, унылы,
Скоро ли сгину я, жизнь загубя,
Знаю одно, что до самой могилы
Мысли, и думы, и чувства, и силы —
Все для тебя!
Чудесные звуки лились, нежные, дрожащие, как тончайшие серебряные струны, и, колебля мягкую тишину ночи, замирали где-то вдали, будто рассыпаясь мелодичной серебристой пылью.
Он замолчал. Опять тихо, совсем тихо…
Мне кажется, что все это сон, красивый, благоухающий, что я в каком-то заколдованном царстве. Но вот легкий, совсем легкий звон, еще, еще; такой равномерный, будто приближающийся… Я уже явственно различаю звук шпор. Среди дремлющих деревьев мелькает темный силуэт; еще минута, и совсем близко от меня раздается голос:
– Вы тут, Марья Владимировна? Я так и знал, вернее – чувствовал, что вы должны быть непременно тут, и меня тоже неудержимо повлекло сюда.
Он говорил так тихо-тихо, мягко…
– Что за вечер! Это вечер грез, снов наяву! – снова начал он.
– Да, хорошо! – уронила я.
– Как давно мы с вами не виделись, Марья Владимировна! Вы так удивленно смотрите на меня?.. Да, конечно, мы виделись, мы обедали, гуляли, шутили, смеялись, но это не то, я этого не считаю: я не видел вас, вот, как сейчас, одну, в такую минуту, когда кроме меня никто вас не видит, когда можно говорить по душам или даже просто молчать, и это имеет свою прелесть. Что пережил я за сегодняшний день! Когда Любовь Константиновна вдруг подзывает меня и говорит, что вы плачете в беседке, что сперва все спрашивали, где я, вид у вас был такой расстроенный, а потом вдруг плачете, – я не знаю, что произошло со мной, я совершенно потерял голову. Что я сделал? Что мог я сделать такого, чтобы она плакала из-за меня? Не знаю, какой ценой я готов был искупить каждую эту слезинку, вашу слезинку… И когда я пришел в беседку, когда увидел фигурку в знакомом розовом платьице, с так печально склоненной, как показалось мне, головкой, сердце мое дрогнуло от боли…
Он помолчал.
– Знаете, странно как: ведь это была шутка, вы не плакали, это были даже не вы, а у меня осталось чувство, точно это пережито на самом деле, будто что-то действительно случилось, произошло между нами. Я сегодня целый день под этим впечатлением.
Он опять помолчал.
– Марья Владимировна, ну, скажите мне что-нибудь, скажите, что я не огорчал вас, что вы не сердитесь на меня… Взгляните же на меня хоть разочек!..
– Да, конечно же, не сержусь и не думаю. За что же? – улыбаясь, проговорила я и подняла на него глаза.
Боже, никогда еще я не видела его таким: все лицо было точно одухотворенное, глаза казались громадными, глубокими, там светилось нечто особенное, такое, отчего, заглянув в них, я почувствовала, как что-то ударило меня в сердце, и оно громко-громко застучало… Больше он ничего не говорил; мы сидели молча, но я чувствовала, что он все время смотрит на меня. А кругом было так тихо-тихо, так упоительно красиво: казалось, будто со всех сторон захлестнули нас пенящиеся волны целого озера зыблющихся зеленых стебельков, усеянного по поверхности миллионами прозрачных жемчужных брызг.
И сейчас все это рисуется передо мной: и эта ночь, и его лицо, глубокий бархатный голос, большие лучистые глаза… Как все это красиво!
Люба несколько раз повторяла мне, что Николай Александрович любит меня. Неужели правда?.. Любит? Любит? Господи, как мягко, как красиво звучит это слово: любит!.. Он меня любит!.. Меня любит!.. От этих слов что-то так нежно дрожит в душе… Любят его глаза и ясно, тепло светятся… Любит его голос, и песнь его звучит глубоко, мягко, ласково… Как любовь украшает, облагораживает, возвышает! Как красива любовь!..
Глава IV Сама с собой. – Веселое нашествие. – Сумасшедшие дни
Уже больше двух недель, как Николай Александрович уехал; отпуск, данный на поправку искалеченной руки, истек, и его потребовали в лагерь. Теперь он вернется уже офицером. Как странно подумать: юнкера Николая Александровича, того, которого я постоянно привыкла видеть, этого юнкера я больше никогда не увижу…
Вот я и опять одна, то есть в том смысле, что со мною нет моего всегдашнего верного спутника, к которому я так привыкла. До сих пор никак не могу приучить себя к этой мысли, все мне кажется, что вот сию минуту зазвенят шпоры, потянет легкой струйкой табачного дымку и войдет он, такой, каким я привыкла его постоянно видеть. Все не верится, что уехал; ушел – да, но вот сейчас и вернется. Выйду ли в сад, – что это? Николая Александровича китель белеет? Ах, да, ведь его нет! Мелькнет ли вдали над кустами что-нибудь красненькое: – а, Николая Александровича красный околышек! Опять нет. А как завопит Михайло-мороженщик свое «тюки-фрюки, щиколадное, крем-брюлетовое, сюперфлю с ванелью», – так кажется, сию минуту и Николай Александрович повторит за ним. Его ужасно всегда забавлял Михайлин припев.