– Такой красивый, умный, такой великой души человек, и один, всегда один. Бедный! Как ему тяжело! Это потому, что он слишком высок: мы не можем дотянуться до него, не можем утешить, приласкать этого большого страждущего человека.
Была одна маленькая-маленькая девочка, маленькая даже в сравнении с теми, которых не замечал Большой человек. Часто-часто, подняв головку, засматривалась она на него; больно сжималось ее крошечное сердечко при виде безысходного горя и тоски одиночества, которыми светились глаза Большого человека. Страстно хотелось утешить его. Кажется, жизни не пожалела бы она. Но как подняться, дотянуться ей, ничтожной крошке, до этого гиганта?
Малютка начинала петь своим нежным серебристым голоском, чтобы хоть эти ласкающие звуки долетали до больного сердца великана, чтобы хоть в них он мог находить утешение своей скорби.
И звучные, горячие песни касались его слуха; что-то вздрагивало в его сердце. Невольно опустив голову, он начинал пристально вглядываться туда, вниз, в неясные очертания массы движущихся фигур. Но скучающий, неудовлетворенный взор почти тотчас отворачивался от них…
Нет, там положительно не на чем остановиться: все такое мелкое, ничтожное, тусклое. Опять поднимал он кверху свои скорбные глаза, любовно заглядываясь на ясную, высокую, недостижимо-прекрасную луну, на чудесные яркие звездочки, которые точно манили, звали туда, в необъятную высь. Порой они будто склонялись над самой его головой. В такие минуты сердце его радостно трепетало. Но часы шли, и красавица, Ночная Царица, со своей блестящей свитой, покорная раз установленному порядку, светлая и холодная, равнодушно проплывала дальше, чтобы наравне с ним светить и тем маленьким, ничтожным людишкам.
А Большой человек бродил один, усталый, с больной душой, бродил до изнеможения. Порой грозные темные тучи своей густой пеленой расстилались по поднебесью; тогда он лишался даже последнего утешения – заглядывать на яркие, милые ему далекие светила, наслаждаться их лицезрением.
Годы шли. Из юноши он превратился в зрелого мужчину. Тоска одиночества, потребность душевной близости сильно заговорили в нем. Хотелось чего-нибудь родного, близкого, не столько блестящего и бурного, сколько согревающего, теплящегося ровным, мягким светом. Сердце искало привета, дружбы, а он был одинок, так страшно одинок!
Люди уже не так сочувственно начинали относиться к нему; порой среди слов соболезнования прорывались фразы, что он сам виноват в своем одиночестве: «Отчего не нагнуться к меньшим, не поискать между ними светлого ума, отзывчивого сердца?»
Одна малютка по-прежнему благоговейно взирала на него. Своей чуткой душой она понимала, что у Большого человека, с его умом и сердцем, должно быть и страдание неизмеримо глубокое и сильное. Все чаще пела она свои дивные песни. Какой яркой радостью загорались ее ясные глазки, когда бледная улыбка мелькала на устах великана, когда, опуская печальные взоры, он все дольше и пристальнее всматривался вниз, туда, откуда неслось чудесное умиротворяющее пение, только одно и приносившее ему отраду и утешение.
От постоянного напряженного вглядывания туман, словно мешавший ему раньше ясно видеть, становился светлее, тоньше; лица казались привлекательнее, люди не такими ничтожными. Но прежние недостижимые стремления, страстное влечение туда, в высь, снова овладевали его душой. Он забывал про виденное внизу, опять мечта его витала там, под темным сапфирным куполом, опять манила холодная луна, опять дразнили шаловливые звездочки. Сознание безнадежности и недоступности мечты истерзало его. Однажды, не осилив своего горя, с неодолимой тоской в душе, Большой человек, глухо зарыдав, со стоном рухнул на землю.
В ту же минуту две маленькие ручки нежным, теплым объятием обвились вокруг могучей шеи; мелодичный, ласковый голосок осыпал его словами любви, теплые слезинки скатились ему на руки. Точно в самую глубь одинокой души проникли они и согрели все его нравственно разбитое существо. Неиспытанное блаженство разлилось в его сердце.
Он отвел руки от лица и увидел стоящую перед ним малютку с ясными светящимися глазками. Они не дразнили, не манили, как звезды, но в них была вся ее душа, светлая душа чистой, беззаветно любящей женщины.
Сердце его настолько было переполнено светлым восторженным чувством, что он почти не ощущал страшной физической боли, вызванной падением.
Никогда больше не встал Большой человек на ноги, они оказались неизлечимо поврежденными при падении, но он не жалел о них, не сокрушался об утраченной высоте и мощи. Теперь он был почти равен со всеми; на своем уровне видел он столько ласковых, приветливых лиц, слышал вблизи сердечные, участливые речи, постоянно наслаждался попечениями и любовью своей крошки-жены, которая всю свою жизнь, все свое маленькое «я» посвятила служению Большому человеку.
Ничто не нарушает его душевного равновесия. Обычной чередой проплывает над ним Ночная Царица со своей блестящей свитой. Ни одно горькое чувство не шевелится в душе этого человека; равнодушно смотрит он на сверкающий небесный хоровод как на нечто далекое-далекое, виденное когда-то во сне. Что же значит сон в сравнении со светлой, безмятежной действительностью, которая окружает его!..
Хорошо или нет? Мне кажется, это именно то, что я хотела выразить. А вдруг глупо? Вдруг он высмеет? Страшно боюсь. Прочитать бы кому-нибудь, но кому? Ученицам? Ни за что, ни одной не покажу, даже Вере, особенно ей, потому что, в сущности, это ее касается. Наконец я решаюсь отдаться на суд мамочки.
– Молодец, Муся, красиво и идейно.
После ее похвал я несколько храбрее вручаю Дмитрию Николаевичу свое сочинение. Ученицы просят прочитать, но я хитрю, как могу, обещаю сделать это, когда листочки будут возвращены. Лишь бы выиграть время, там отверчусь как-нибудь.
Уже неделя, как Вера не показывается в класс. Даже и писем нет от нее. Что с ней? Так бы хотелось проведать ее, но она просила не приходить. Наконец записочка, всего несколько слов:
«Дорогая Муся, если можешь, загляни ко мне, я совсем лежу, нет сил подняться».
Конечно, в тот же день я отправляюсь к ней.
Долго бродила я по большому грязному двору, потом меня направили во второй, маленький дворик, куда-то в самую глубину его. Темная, холодная, сырая лестница; пахнет чадом, воздух тяжелый; под ногами то и дело шмыгают то серые, то рыжие кошки. Как-то жутко сделалось мне. Никогда в жизни еще не приходилось мне бродить по таким темным закоулкам. Вот № 32. Осторожно и несмело дергаю я за ручку звонка, висящего на косяке двери, на которой войлок торчит лохмотьями. Дверь, как-то робко, приоткрывается. Передо мной высокий, худощавый, слегка сгорбленный человек; лицо его почти красиво, только как-то особенно бледно и будто вздуто; большие серые глаза слишком бесцветны и тревожно бегают по сторонам.
– Могу я видеть Веру Смирнову? – спрашиваю я.
– Пожалуйста, заходите, она будет рада.
Он суетливо открывает дверь во всю ширину и впускает меня в маленькую, неприветливую, почти темную кухоньку, упирающуюся окном в глухую каменную стену.