Был для меня и один мрачный день на праздниках, когда пришлось подвергнуться чему-то, почти равному для меня настоящей пытке: меня повезли на бал. По счастью, мамочка вообще настолько благоразумна, что раз навсегда категорически заявила: «Пока Муся в гимназии, никаких балов и выездов». До сих пор слово это ненарушимо держалось, и вдруг, нате-ка! Такой уж случай выпал, никак отвертеться нельзя было.
Есть у нас одна знакомая, мадам Валышева; отношения с ней завязались у мамочки еще в ту блаженную пору, когда мне было три года, а ее сыновьям одному пять, другому семь; мы вместе проводили лето на взморье. Особо тесной связи между мною и ее мальчиками никогда не было, если не считать того, что старшего из них, худого вислоухого губошлепа, вечно пищащего и капризничающего, я под наплывом теперь уже забытых мною чувств основательно куснула в щеку. Сколько помню, это наше самое яркое совместное воспоминание детства. Так как, к сожалению, мамочка со своей стороны Валышеву никогда не кусала и не щипала, а та в душе добра и незлопамятна, то взволновавший ее когда-то эксперимент над ее любимцем забылся, и она сохранила с нашей семьей самые дружеские отношения.
Теперь, устраивая бал для своих сыновей, она-таки сумела настоять на том, чтобы я была приговорена к вечеру пыток. Публика у них все самая наишикарнейшая, манеры изысканнейшие, все тошнюче-приторное. Хотя я в достаточной мере могу прилично держать себя в обществе и, по стародавнему выражению Володи, «ногами не сморкаюсь», но тут, кажется, все у меня выходит недостаточно comme il faut [138] . Я даже совершенно не знаю, о чем говорить с этими шаркающими, фатоватыми, страшно любезными юношами: театр, концерт, опера русская, опера итальянская, балет – и все. Как раз подходящий разговор, когда у меня в голове и на душе – гимназия, Светлов, книги, Вера, Володя, Люба и тому подобное. В этой атмосфере я моментально немею и глупею. Последнее качество развивается во мне с такой поразительной силой, что, видимо, производит некоторое впечатление и на окружающих: я своими собственными ушами слышала, как добрая Валышева тщетно старалась восстановить мое, видимо, сильно колеблющееся реноме, объясняя своему собеседнику:
– Нет, знаете ли, она преумненькая девочка, живая, веселая, только очень застенчивая. А какая хорошенькая!
– Да, очень хорошенькая! – признает возможным лишь с последним качеством согласиться долговязый кавалерист.
Кажется, это был единственный веселый момент вечера, единственный раз, когда мне от души хотелось посмеяться. Как я жалела, что не с кем поделиться только что слышанным! Бедная глупая, застенчивая Муся!
Впрочем, моя «глупость» решительно ничему не мешала, танцевала я, что называется, до упаду, и старший Валышев, видимо, такой же незлопамятный, как его маменька, забыв мой когдатошний укус, рассыпался передо мной в любезностях. Губы его по-прежнему шлепают, уши так же торчат, видимо, и злюкой он остался таким же, но теперь я не столь порывиста и не могу вообразить такого основательного повода, по которому я согласилась бы еще раз куснуть его.
С большей радостью, чем когда либо, отправилась я в гимназию. Едва дождалась этого дня, так неудержимо тянуло туда. Как обрадовалась я снова увидеть Дмитрия Николаевича. Вот кого не хватало мне на праздниках! Сердце мое радостно забилось в ожидании его появления. Когда же на пороге класса показалась его высокая фигура, физиономия моя расплылась в блаженную улыбку. У Светлова тоже было такое хорошее, приветливое лицо. Он улыбнулся своей милой ясной улыбкой, от которой сглаживаются все его скорбные складочки, глаза становятся добрыми, ласковыми. Мне показалось, будто и он рад снова видеть нас. Конечно, это вздор: удивительно интересно опять вдалбливать в наши бестолковые головы все то же и то же, что уже много лет подряд, по нескольку раз в день ему приходится повторять. Но когда у самого весело и радостно на душе, кажется, что все веселятся вместе с тобой. Я несколько раз посматриваю на него. Нет, положительно в этот день он в хорошем настроении; конечно, причина не свидание с нами, но что-нибудь приятное да есть у него на сердце.
С тех пор, как я через Веру и сама лично поняла и больше узнала Светлова, я часто смотрю на него и размышляю. Что думает, что чувствует этот человек? Отчего не разгладятся совсем эти маленькие печальные складочки? Значит, сердце его еще болит по жене. Боже, Боже, как могла она уйти, оставить его?! Он любил, баловал, холил ее, как она должна была быть счастлива. Сознавать себя любимой таким человеком! Чего же большего можно искать, желать от жизни? Ушла! Бросила! А он, бедный, тоскует.
В такие минуты, когда я вижу скорбное выражение его лица, мне его становится мучительно жаль. Бедный, бедный! Почему нельзя прямо подойти, спросить, поговорить по душам?.. А иногда в глазах у него что-то светится, лицо улыбается. Значит, есть же все-таки у него и радость какая-нибудь. Какая?.. А тогда, у Веры, как бодро, с каким убеждением сказал он: «Вы увидите, в жизни не одно горе, иногда выглянет счастье и так неожиданно, так ярко осветит все кругом!» Следовательно, что-нибудь да светит ему. Что же?.. Да, светит, несомненно светит, потому что он в последнее время почти всегда приходит с этим ясным выражением в лице. Улыбка, такая необычайно редкая в прошлом году, теперь то и дело пробегает по его губам… Господи, как бы мне хотелось заглянуть в его душу!
Вот уже больше недели, как в гимназии царит необыкновенное оживление: надвигается ее юбилей; в этот день устраивается литературно-танцевальный вечер. К «ответственности» привлечено очень много народу, а потому у большинства участвующих голова перевернута наизнанку. Ермолаша с Тишаловой изобразят сценку из «Свои люди – сочтемся» Островского, трое малышей в русских костюмах прочтут «Демьянову уху», двое других, тоже в костюмах, «Стрекозу и Муравья», затем тридцать малышей с пением, при соответствующей обстановке, представят «шествие гномов»; Люба прочтет стихотворение «Стрелочник», а я…
– Fräulein Starobelsky, вы нам что-нибудь своего собственного сочинения прочтете. Непременно. Ja, ja! Какое-нибудь стихотворение; у вас, верно, есть что-нибудь?
– Есть, Андрей Карлович, но я не знаю, хорошо ли? Страшно: будет попечитель, – начальство…
– Вы мне принесете, покажете сперва, ну, а если я не буду бояться сконфузить вас перед начальством, так и вы не бойтесь, смело выходите. Так завтра жду.
Предварительно прочитав мамочке и удостоившись ее одобрения, я тащу Андрею Карловичу свою «Мечту».
– Бог даст, большого фиаско не потерпите, шикать не будут, – с довольной физиономией заявляет он. – Только красиво продекламировать; впрочем, об этом я не беспокоюсь.
И он уже, кивая своим круглым арбузиком, сам весь круглый и милый, по обыкновению, шариком катится дальше по коридору.
Дмитрий Николаевич «Мечты» моей еще не видел, он услышит ее только на вечере.
Грачева в действующие лица не попала, но после усиленных ходатайств и подлизываний к Клеопатре Михайловне назначена одной из распорядительниц по угощению публики. Ермолаша с Шуркой в восторге от своих ролей: первая изображает купеческую дочь – Липочку, мечтающую «о военном», вторая – ее мать, журящую и отчитывающую свое чадушко. Роли точно для них созданы, они с увлечением долбят их, позабыв все на свете; уроки в полном забвении, что, принимая во внимание их закоренелую антипатию и к «Антоше», и к его детищу – математике, ведет к некоторым осложнениям.