Цветкович явился уже без своей енотовой шубы, напротив, был одет по-летнему – в шорты военного образца. Щедрые ляжки поэта распирали пятнистую маскировочную материю. Впрочем, маскироваться поэт не смог бы – его голые ноги обращали на себя внимание издалека. Это надо же: в холодный день, в центре города – человек в шортах! Человек был крупен, но беззащитен как ребенок: всякий поэт в сердце своем – дитя, потому и ходит в шортах…
Впрочем, ляжки Цветковича беззащитными не выглядели – напротив. То были победительные, грозные ляжки, и шорты у поэта были воинственные. В таких шортах ходят английские солдаты по Африке – поэт Цветкович был так экипирован, словно военные действия из Вуковара докатились и до Амстердама. Женщины на корабле (моя жена, Саша и Присцилла) заметно испугались.
Военная амуниция не была рассчитана на объемы Цветковича – таких корпулентных солдат в природе не бывает; портупеи не сходились на животе поэта, гимнастерка не застегнулась под таким количеством подбородков. Шорты – хотя процесс проталкивания задницы внутрь прошел успешно – поэт застегнуть не смог, так и ходил с расстегнутой ширинкой, комплексами не страдал. На месте гульфика, там, где шорты не желали сходиться, Цветкович повесил блокнот и блокнотом закрывал прореху. Когда делал поэт записи и приподнимал блокнот, фиалковое нутро его (поэт носил фиалкового цвета трусы) становилось доступным для обозрения.
Несмотря на указанные неудобства, поэт выглядел подлинным «солдатом удачи», он был обильно вооружен. В правой руке у Цветковича был автомат, через плечо висела походная сумка, в которую он сложил ручные гранаты; на шее полевой бинокль, а за резинку трусов (подробности экипировки можно было изучить сквозь переднюю прореху) он засунул штык-нож десантника. На голове Цветковича была защитного цвета панама. А в панаме – гусиное перо.
– Это гусиное перо символизирует тот факт, что я – военный писатель, – объяснил Цветкович, хотя никто его о пере не спросил. Хватало других вопросов. – Враги должны издалека видеть, что я не просто солдат, но корреспондент. В корреспондентов не стреляют.
– Тогда зачем вам самому автомат? – робко поинтересовалась жена. Но Цветкович не удостоил ее ответом. Он вошел в кают-компанию широким независимым шагом, сияя всем полным лицом, радушно приглашая радоваться вместе с ним.
– Присцилла, когда ты мне отдашься? – видимо, это приветствие было стандартным; в прошлый раз поэт входил с теми же словами. – Будь моей, дочь парижских бульваров! Я подарю тебе блаженство! Привет немецким труженикам! И хватит уже на меня дуться, – это Цветкович худому Августу сказал. – Ишь как надулся, иезуит! Скоро лопнешь от обиды.
– Штурвал на корабль верни.
– Штурвал принести не могу. Штурвал находится теперь в музее сербской борьбы. Вместо штурвала я принес автомат. – Цветкович положил автомат на обеденный стол. Железо глухо звякнуло о железо.
– Оружие на борту не нужно.
– А если пираты нападут?
– Какие пираты? Один здесь грабитель – это ты. Остальные – честные люди.
– Я дам концерт, заработаю денег и все тебе верну. Три штурвала купишь.
– Какой концерт? – ввязался музыкант Йохан. – На моих банках? Ты мои инструменты куда дел?
– Какие еще инструменты?
– Ты сожрал все мои консервы, а я припас специальные банки. Знаешь, какой звук лосось дает…
– Рыбы вообще звуков не издают, – раздраженно сказал Цветкович.
– Да не сам лосось! Банка из-под лосося! Это уникальная банка – с такой акустикой! Бьешь по банке, как в колокол… У вас, у православных, таких колоколов нет, как мои банки из-под лосося.
– Что ты мелешь! – резко сказал Цветкович. И даже замахнулся на музыканта. Военизированный поэт мог бы напугать, если бы шорты застегивались. Но фиалковые трусы несколько снижали эффект.
– Все сожрал… Все слопал… – Музыкант Йохан озирался в поисках сочувствия, но никто сочувствия не выразил, а лысый актер – тот вообще ретировался из кают-компании.
– Куплю тебе другие консервы, – великодушно пообещал Цветкович. – Изволь, будет тебе лосось, подавись, обжора. Сказал бы вовремя, я бы банку от лосося сохранил… Мне твои банки без надобности. И не отвлекай меня. Я задумал концерт, буду просвещать Амстердам.
– На какую тему? – спросил Август.
– Борьба Дон Кихота за свободу. Приглашаю тебя, – сказал поэт Августу, – на главную роль.
– Я не смогу играть Дон Кихота, – сказал тощий и длинный Август. – Разве я похож?
– Ты будешь играть Санчо Пансу. Дон Кихотом буду я. Вместо копья – автомат. А ты будешь олицетворять народ.
– И как это будет происходить?
– Ты выйдешь на сцену в слезах. Упадешь на колени. Будешь кричать: доколе, доколе! И проклинать тех, кто унижает сербский народ.
– Кто может унизить народ, – сказал Август, – кроме самого народа?
– Ну, вообще, всякие. Ты, главное, плачь погромче. Ходи по сцене и плачь. А потом упади на колени. А потом я приду с автоматом и гранатами. И прочту поэму борьбы и атаки.
– Цветкович, – спросил его Август, и я поразился строгости тона, – скажи: зачем тебе все это?
– Поэзия?
– Вообще – шум. Интервью, журналисты, концерты, суета, горлопанство. Автомат и гранаты. Зачем ты мельтешишь? Если бы ты хотел что-то важное рассказать, тогда я бы понял. Но ты просто транслируешь то, что происходит вокруг тебя. Ты – как телевизор. Усиливаешь шум, происходящий помимо твоей воли. Скажи: зачем?
Цветкович обиделся.
– По-твоему, борьба не нужна?
– За что бороться?
– За свободную Сербию!
– А кто вас захватил?
Жирный поэт молчал, готовился к ответу. Потом сказал значительно:
– Поэзия несет гармонию в мир, который сошел с ума.
– Какая глупость, – сказал Август. – Разве можно гармонизировать безумие? Это по определению невозможно.
Теперь-то, когда я уже слишком взрослый и обманы юности остались позади, я знаю отлично, что не только безумие, но и самая жизнь не подвластны гармонии. Никакая метафора не может передать жизни; в любом художественном образе имеется строй и порядок, а в жизни никакого порядка нет: жизнь – это хаос, который разные мыслители пытаются упорядочить той или иной конструкцией. Причем их конструкции образованы из того же самого хаоса и оттого рассыпаются на блуждающие атомы еще при жизни творцов. Поглядите на марксистов при Марксе, на христиан при Христе. Нет, порядок и образный строй невозможны в масштабах общества в принципе, и если вы способны выстроить собственную жизнь на ограниченном пространстве и в течение короткого времени – это уже немало. Попробуйте.
Именно по этой причине все утопии и преобразования задумывают в ограниченных пространствах – лучше всего на маленьком острове. Вот Платон, например, хотел построить нечто в Сиракузах, на Сицилии.