Мы все сумеем. Суета уйдет сама собой – жернова господни мелют медленно, но размалывают все дочиста.
Правда, сказав про себя эту пословицу, я невольно добавил к ней новое окончание – жернова размалывают все дочиста при условии, что мелют зерно, а не песок.
Глава четырнадцатая
Заговор
Какой же корабль без бунта матросов? Где такая команда, что не мечтает стать пиратской? И разве бывает утопия без предательства?
Людям свойственно предавать других людей – Петр предал Христа, Брут заколол Цезаря, а пират Джордж Мерри решил сместить капитана Джона Сильвера, как мы знаем из книги «Остров сокровищ». Не мог же капитан Август править безоблачно.
То общество, что в первые дни померещилось мне единой (пусть и пестрой) семьей, на деле было раздираемо страстями – я замечал брожение команды, амбиции членов экипажа, слышал краем уха споры; деятельность Присциллы и негоции Микеле были вопиющими; можно было догадаться, что зреет заговор. Мне же казалось, что идеалами на корабле были равенство и коммуна, а споры – лишь обычными размолвками в большой семье. Как бы не так! Так вот и жителям мировых империй мнилось: мол, царит у них братство народов и союз нерушимый – ан нет, черта с два.
Был бы я опытным психологом, знай я жизнь лучше, я бы сумел догадаться сразу.
Вот, скажем, оксфордский историк Адриан Грегори, проводящий свои вакации на борту «Азарта»: по его поведению, как по барометру, можно было установить приближение бури.
Британец откровенно страдал на «Азарте», мука и презрение были написаны на его полном, мучнистого цвета лице. Мучился профессор от несоответствия своей значительности и мизерабельного окружения. Большую часть времени оксфордский ученый проводил в забытьи, лежа в гамаке, а если и поднимался на палубу (выходил в люди, так сказать), то держался так, словно он на палубе один. Он прохаживался, заложив руки за спину, брезгливо морщился, если немецкие рыбаки к нему обращались, на суетливого Микеле смотрел с отвращением, а если случалось столкнуться с музыкантом Йоханом, проходил мимо, не поздоровавшись.
Впрочем, отношения с Йоханом – не лучший пример. У меня самого отношения с Йоханом не сложились. Я бы предпочел с музыкантом вовсе не беседовать, но мы сталкивались в коридорах корабля и цеплялись колкими словами.
Йохан говорил:
– Энди Уорхолл – гений.
А я отвечал:
– Уорхолл – пустое место.
– Как это?
– Пустое место – и больше ничего.
– Его во всем мире знают!
– Брежнева тоже знают, а он не гений.
И расходились, обиженно кося глазом.
И в другой раз столкнулись.
– Все красочкой мажешь?
– А ты по консервным баночкам стучишь?
– Знаешь Ричарда Серра?
– Не знаю.
– Как не знаешь?
– А ты Мантенью знаешь?
И разошлись – он к банкам, я к краскам.
Но то я – художник, человек нервный.
Оксфордский профессор до подобных диалогов не снисходил, он ставил Йохана на место одним лишь взглядом.
Ущербность малых сих унижала его достоинство. Англичане легко мирятся с тем, что у них посуда грязна, пол не метен, а коврик в ванной гнилой, но что повергает их душу в уныние, так это неадекватность окружения: они ведь – англичане, а другие-то люди вокруг, кто они такие? Адриан Грегори удовольствие получал, лишь оскорбляя соседей по каюте, над прекраснодушным Августом он подтрунивал, Присциллу вышучивал со всем ее чванливым кураторством, и было только два человека, в отношении которых он колкостей не допускал и вел себя предупредительно.
Да, я не оговорился, пару раз я видел, как он придвинул стул и налил чашку кофе, чтобы передать ее другому.
Повторяю, я был молод, людей знал плохо, противоречие объяснить не умел. Данный стиль поведения принят в Оксфорде: в университетской среде выживают благодаря постоянному лавированию – школяр не ставит в грош внешний мир, но он должен крутиться и виться в университете, желая делать академическую карьеру. В университетской среде выбирают наиболее влиятельного и льстят ему ежедневно. Адриан Грегори (в соответствии с университетскими понятиями) выбрал наиболее перспективных и – здесь я должен был, обязан был догадаться! – властных. Ими оказались два брата-негоцианта: Яков и Янус.
Неожиданно, нелепо – но именно так все и было: британский профессор заискивал перед этими смешными человечками.
Мало этого. Анализируя события постфактум, складывая воедино разрозненный пазл реплик и взглядов, я припомнил, что не только профессор, но и лысый актер выказывал братьям-негоциантам демонстративное почтение. Это должно было мне показаться странным: лысый актер был убежденным российским патриотом, причем той белогвардейской закваски, что тяготеет к черносотенцам, – а негоцианты были очевидными евреями с местечковыми ухватками. Актер разместил портрет императора Николая Второго в своем углу каюты, подле собственных фотографий в роли каких-то героев Белого движения – в далекой сценической биографии он играл полковника Турбина и генерала Врангеля, хаживал в черкеске и папахе, махал саблей. А тут – два плюгавых, никак не военного чина персонажа, суетливых и смешных. И к тому же – явно семитского, никак не имперского типа. Однако актер к этим суетливым людям льнул. Чем это объяснить, как не сценической интуицией?
Актера не называли по имени (читатель, верно, заметил, что в моей повести он обозначен просто эпитетом «лысый»), а все потому, что имен у него было слишком много – и псевдонимы были значительные, напористые: Фрол Караулов, Емельян Державин. Тут опытный человек бы догадался, конечно, что реальное имя у актера какое-нибудь смешное и непременно еврейское – возможно, именно племенное родство тянуло его к негоциантам. Но, повторюсь, опытным человеком я ведь не был. Лишь наблюдал, что оксфордский профессор и лысый актер отчего-то преданно и почтительно относятся к амстердамским торговцам.
Суть этой преданности раскрылась для меня неожиданно.
Дело было так: ночью я провалился сквозь палубу.
Ну да, именно провалился сквозь палубу, сквозь пол корабля, который поздно вечером разобрали, а доски унесли прочь – и оставили дыры в палубном покрытии. Именно сквозь дырявую палубу я провалился вниз, в недра корабля, как грешники проваливаются в ад. Дикость ситуации заключалась в том, что палубу только вчера положили! Доски, добытые каторжным трудом по переноске мешков с какао-бобами, были прилажены и прибиты немецкими рабочими, новая палуба была отдраена и сияла. А потом, глубоким вечером, новые доски отодрали, и палуба вернулась в свое первобытное состояние, даже стала хуже, чем была до ремонта. Ну не дикость ли? Отдирали доски второпях, с энтузиазмом, с ребячливым задором – и такого напора в строительстве не наблюдалось.
Как это объяснить? А очень просто.