В зале, кроме Ростоцкого, находился также Мазарин, за
длинным столом сидели руководители городских ведомств, от аварийных служб до
санитарных.
Ростоцкий первый заметил мое приближение, вскочил,
отрапортовал:
– Колонна вступит на Красную площадь через десять минут.
– Чему быть, – сказал я мрачно, – того не
миновать. Признаться, я ожидал, что вы там… ближе к событиям.
Он покачал головой, глаза были усталые, но взгляд тверд.
– Мои офицеры получили все необходимые инструкции.
– А непредвиденные случаи?
– Мы учли все, – ответил он чуть суховато.
Я повернулся к экранам. На всех пяти все то же карнавальное
шествие, музыка, пляски, буйство красок. На миг даже мелькнула трусливенькая
мыслишка: а пусть себе идут! Время такое, чтобы трахались и на улице.
– Сколько там?
Ростоцкий ответил тихо:
– Не меньше трех тысяч…
Я переспросил:
– Всего-то?
Он вздрогнул, неприятно пораженный жесткостью в моем голосе.
– Господин президент, если начнем стрелять… – он
поперхнулся, торопливо поправился, – когда начнем стрелять, погибших будет
очень много. А это все-таки не преступники, которых застали на месте совершения…
преступления. Это просто протестующие. Недовольные… Они вон и не подозревают!
Поют, танцуют…
Я посмотрел на него, на молчаливого Мазарина, в виски больно
стучит тяжелая, как расплавленное олово, кровь. Не понимают. Приняли имортизм,
но еще не понимают, что это такое. Умом понимают, но не прочувствовали, что
значит следовать великой идее.
– Три тысячи, – сказал я. – Романовский вовремя
напомнил, что когда Моисей спустился с горы, держа в руках заветы, он увидел
вот этих… протестующих. Соорудили золотого тельца, отринув высокие идеи, пели и
плясали вокруг него, я о тельце, не о Романовском, избрав себе бога попроще. И
тогда он, Моисей, разбив в гневе скрижали, велел истребить этих вот
протестующих. Истребил их три тысячи! Полностью. Полностью, Игорь Игоревич!.. А
потом, помню, еще и еще добавлял.
Он побелел лицом, глаза расширились, а щека нервно
задергалась. Я видел, убеждает себя, что три тысячи для Моисея – это большая
потеря, у него и так оставалась горстка людей, а для России три тысячи – меньше
плевка, но въевшаяся под кожу, пустившая корешки в плоть мысль, что убивать –
нехорошо, пугала неотвратимостью.
– Моисей истребил три тысячи своих, – напомнил я
жестко. – Тех, кто решился оставить теплый и сытый Египет, пошел за ним. А
мы, Игорь Игоревич, сейчас должны истребить чужих. Эта зараза – не наша.
Он прошептал:
– Понимаю, великие идеи безжалостны… Но среди этих идиотов
есть и просто безалаберные подростки, что примкнули просто так. Из мелкого
озорства.
– В Содоме и Гоморре, – напомнил я, – не все были
извращенцы. Но Бог не стал выискивать одиноких праведников, что мирно уживались
с такими соседями. Как вы помните…
– Да, – ответил он тихо, – теперь там Мертвое
море.
Колонна двигалась по Тверской, телекамеры показывали уже
выход на Манежную, демонстранты оживились, чаще размахивали флагами, а те
немногие, кто все еще шел в одежде, сбросили ее и, повесив на древки флагов,
размахивали над головой.
Ростоцкий сказал зло:
– Но что делают, что делают!
– Вы о чем? – спросил тихонько Волуев.
– Вон те, видите, просто зеваки!.. И тоже идут с ними
рядышком! Хохочут, дурни…
Волуев бросил взгляд в мою сторону, сказал суховато:
– Демонстрация не санкционирована властями города.
– Да я знаю, – сказал Ростоцкий тоскливо. – Знаю.
Потому и…
– Вы лучше другое оцените, – сказал Волуев
деловито. – Каков ход, каков ход!.. Одним выступлением эти извращенцы
сразу становятся в ряды борцов за демократию.
Мазарин приблизился, сухой и подтянутый, произнес брезгливо:
– А разве они ими не были? Только при демократии вся эта
дрянь может выплыть наверх. Знаете ли, думаем, что выплыла правда, но по запаху
слышим, что ошиблись…
Ростоцкий произнес хмуро:
– А сегодня они станут еще и мучениками за свободу, за право
выражения личности… что они там еще требуют?
Волуев взглянул на меня быстро:
– Да много чего требуют… А они станут?
– Чем?
– Мучениками.
– Тот, – сказал я, – кто передумает и выйдет из
колонны до Красной площади, не станет. Во всяком случае, сегодня.
Демонстранты двигались с веселыми воплями, строили рожи
редким прохожим, бросали бутылки в стекла автомашин, плевались жвачкой, то
один, то другой выходили из рядов и мочились на деревья, а один мочился прямо в
рядах, на ходу, поливая мощной струей ноги впередиидущих. Те обернулись,
поднялся хохот, уже и сами последовали примеру, а юная и очень хорошенькая
девушка в красной шапочке и крупных серьгах, единственная одежда, если не
считать кольца в носу, присела, потужилась, ее старательно обходили, стараясь
не наступить, наконец она поднялась, оставив приличную кучку аккуратных
коричневых колбасок.
Ростоцкий выругался, а Мазарин с интересом наблюдал, как
демонстранты замечали мину слишком поздно, дальше шли, шаркая подошвами, смех и
хохот звучали громче. Кто-то нагнулся, зачерпнул горсть и швырнул в спину идущих
впереди. Хохот стал громче, еще восторженнее.
Ростоцкий сказал с некоторой растерянностью:
– Так это же совсем дети…
Волуев передернул плечами, голос прозвучал хрипло, будто
кто-то его взял крепкими пальцами за горло:
– Да… Все-таки их надо бы как-то перевоспитывать. Ну как с
ними можно жестоко? Они же сами не ведают, что творят, куда идут…
– Прости им, Боже, – сказал я ему в тон. – А
теперь аминь. Игорь Игоревич, готовы?
Ростоцкий кивнул:
– Как только скажете.
Но в глазах у него было «если только скажете». Волуев,
Мазарин и остальные поглядывали на меня с сочувствием. Наверное, лицо у меня
еще то лицо. Я кивнул на боковой экран:
– Как только последние пройдут входы в метро.
– Там уже заслоны, – сообщил Ростоцкий, а Волуев
попросил: – Если можно, лучше бы на главный.
Я тронул пальцем кнопку, на большом экране появилась Красная
площадь, вон из того переулка должны появиться эти сексменьшинства, как их
называют, но к черту эти политкорректные термины, скажем прямо, оттуда на
площадь выплеснется та дрянь, что появляется только в гниющем обществе. Все то
же самое было в Риме, из-за чего туда так легко вошли варвары и христиане.