– В Афинах тоже правом голоса обладали только граждане, а
эта элита держала в подчинении толпу, превышающую ее в семьдесят раз!.. Это
круче, чем если мы лишим права голоса всех уголовников, сумасшедших, наркоманов
и педерастов!..
Они оглянулись в нашу сторону, я сказал громко:
– И слесарей!..
– И даже если отстраним от урн слесарей, – прорычал
Потемкин, – и всех без высшего образования, у нас не будет
семидесятикратного перевеса, как в любимой вами Элладе! Кстати, гомосеки оттуда
ломанулись. Так и называлось тогда – «греческая любовь».
Я подтолкнул Тимошенко в спину:
– Включайся! А то без тебя верх возьмут демократы.
Подошел неслышный Волуев, словно муравей, напомнил:
– Господин президент, скоро награждение.
– Опять? – спросил я.
Он развел руками:
– Привыкайте, господин президент. Это будет чуть ли не
каждый день. Но времени почти не занимает… Всего лишь пожать руку, сказать
несколько слов, текст вот на бумажке, но можем и подсказывать в ухо, у нас
электроника на высоте… А то и скажем за вас, а вы только улыбайтесь и губами
шевелите. Под фанеру многие говорят…
Я буркнул:
– Ладно, пойдемте. В Екатерининском? Нет, там готовят зал
под собрание, а мы в Георгиевский.
На пути к залу он кратко сообщил, что к награде представлен
академик Василевский, он открыл формулу лекарства, что избавляет от инсулиновой
зависимости, диабет побежден, его во всех странах избрали в почетные академики,
завалили званиями, но у нас он представлен к дохленькой медали в связи с
восьмидесятилетием. К счастью, в этом году будет прибавка к пенсии, он не будет
так нуждаться…
Я стиснул челюсти, медленно мы двигаемся, очень медленно.
Хоть мы, имортисты, кони быстрые, но страна больно тяжелая, и ускорить ее
движение, да еще изменить курс непомерно трудно…
Академик уже ждал в Георгиевском зале, его фотографировали,
совали под нос микрофоны, но, едва мы с Волуевым появились в дверях, все
внимание обратилось к нам, о юбиляре забыли.
Я взял медаль из футляра, в самом деле что-то дохленькое,
свою челядь награждаем пышнее, подал академику медаль, одновременно протягивая
другую руку для пожатия. Он торопливо схватил ее, пожимал осторожно, кланялся,
я же поклонился царственно и державно, сам чувствуя фальшь и лицемерие во всем,
озлился, сейчас надо сказать пару покровительственных слов…
– Сейчас надо сказать пару покровительственных слов, –
произнес я, внутри начала подниматься злость, – как это всегда делается…
Как делается с пещерных времен, когда вождь определял порядок кормления, и в
ныне существующей феодальной системе, когда феодал от своих милостей раздает со
своего стола объедки всяким там менестрелям, ныне писателям и артистам, а также
алхимикам, теперь – ученым. Менестрелям за то, что льстиво воспели его подвиги,
а алхимикам за поиски философского камня и эликсира вечной молодости…
Академик несколько съежился, глаза стали испуганные. Моя
речь явно выходит за все ворота, да и корреспонденты сперва замерли, потом
задвигались быстрее, стараясь не упустить момент то ли сенсации, то ли
скандала.
– Я прекрасно понимаю, – сказал я с той же растущей
неловкостью, – что это вы должны вот здесь, в Георгиевском зале, принимать
всяких там королей, президентов, канцлеров и прочих султанов! Принимать…
милостиво или не милостиво, и раздавать им пряники в виде вот этих орденов,
медалей, почетных грамот, званий… Вы – творец, а все эти президенты – лишь нанятые
слуги для управления хозяйством, которое создаете и множите вы, ученые и люди
культуры.
Академик развел руками, в глазах ужас, он пролепетал:
– Господин президент, как можно?..
– Не только можно, – ответил я уже с откровенною
злостью. – Это нужно… Это единственно верно!.. Мы, президенты, не имеем
права вручать награды вам, творцам!.. Это вы, как высшие существа, должны
вручать награды нам… Ладно, вы – последний, кому вручил награду президент
страны. А в следующем году награды будете вручать вы. Может быть, не вы лично,
это сами решите в своем кругу мудрецов, но люди вашего стаза будут вручать
людям нашего стаза!.. А пока простите нас за эту пока что еще длящуюся
несправедливость. Не все, к сожалению, делается в один день. Еще раз поздравляю
вас!
Я с силой сжал его пальцы, стараясь вложить все отношение к
этой нелепой церемонии, когда конюх покровительственно похлопывает по плечу
Менделеева. Академик поднял голову, наши глаза встретились.
– Вы меня не поняли, – сказал он так тихо, что я
спросил невольно:
– Что?
– Вы не поняли, – сказал он громче, в тихом
интеллигентном голосе появились новые нотки. – Вы не поняли…
– Что-то важное? – спросил я.
Со стороны корреспондентов засверкали фотовспышки. Академик
произнес, глядя мне в глаза:
– Я принимаю эту награду не из рук правительственного
чиновника… будь он президент или глава всемирного правительства. Я принимаю из
рук создателя имортизма! А это выше, чем все короли, фараоны, шахи и
президенты.
Вспышки заблистали ярче. Кто-то из телевизионщиков начал
пятиться к двери, спеша выбраться первым из зоны подавления всякой
электромагнитной деятельности и передать сенсацию, я еще раз сдавил пальцы
юбиляра, сказал с чувством:
– Спасибо!.. Как хорошо, что вы меня поняли.
– Я вас понял, – ответил он негромко.
Вспышки провожали его до двери, он держал диплом с медалью в
левой руке, чуть отставив в сторону, перед ним открыли двери, а на той стороне
сразу заблистали вспышки фотокамер менее знатных корреспондентов.
Ко мне бросились толпой, как стая хищных голодных баранов на
сытого откормленного волка, заблистали блицы, а самый шустрый, у него и фамилия
такая – Быстрик, торопливо выбросил в мою сторону микрофон на длинной ручке:
– Господин президент, вам не кажется, что вот нам,
культурным и достаточно интеллигентным людям… весь ваш имортизм – это не больше
чем фашизм?
Я не успел ответить, рядом громко удивился Волуев:
– Кто-кто?
– Фашизм, – торопливо и громко повторил
журналист, – фашизм! От того, что вы его назвали имортизмом, он не
перестал быть фашизмом.
Просто сказать, что сейчас не конференция, вопросы зададут
позже, когда президент выберет время, – уже поздно. Момент потерян, сейчас
это прозвучит так, будто глава имортистов дрогнул, испугался, а земля под ним
зашаталась.
Волуев тоже понял, он даже не посмотрел на меня, но я ощутил
его напряжение, смолчал, а он спросил настороженно:
– А что же в нем фашистского?
– А все, – ответил журналист хладнокровно.