В будущем избавляться от парохиальности такого типа нам ещё придётся не раз. Уровень знаний, благосостояния, вычислительных мощностей или физического масштаба, который кажется безумно огромным в любой заданный момент, позже будет умилять тем, какой он маленький. Однако мы никогда не достигнем ничего похожего на состояние без проблем. Как и постояльцы отеля «Бесконечность», мы никогда не сможем сказать, что «почти достигли той точки».
Существует две версии того, что подразумевается под словами «почти достигли той точки». В удручающей версии знание ограничено законами природы или сверхъестественными директивами, а прогресс был временной фазой. И хотя по моему определению это явный пессимизм, он проходил под разнообразными названиями, включая «оптимизм», и входил в большинство мировоззрений в прошлом. В жизнерадостной версии всё оставшееся неведение вскоре будет устранено или ограничено незначительными областями. Эта версия оптимистична по своей форме, но чем больше присматриваешься, тем более пессимистичнее она становится по сути. В политике, например, утописты обещают, что конечное число уже известных изменений может привести к усовершенствованному состоянию человека, и это хорошо известный рецепт догматизма и тирании.
Если взять физику, представьте себе, что Лагранж оказался прав и «систему мира можно открыть лишь однажды» или что Майкельсон не ошибся и будущие открытия физики, ещё не сделанные в 1894 году, нужно искать где-то около «шестого знака после запятой». Они утверждали, что знают, что любой, кто впоследствии заинтересуется тем, что лежит в основе этой «системы мира», будет бесполезно копаться в непостижимом. И любой, кого когда-либо заинтересует какая-нибудь аномалия и кто начнёт подозревать, что в каком-то фундаментальном объяснении содержится заблуждение, будет ошибаться.
Будущему Майкельсона — нашему настоящему — недоставало объяснительных знаний настолько, насколько нам уже трудно представить. Огромный спектр известных ему явлений, таких как гравитация, свойства химических элементов и горение Солнца, ещё оставались необъяснёнными. В сущности он утверждал, что эти явления будут только списком фактов и эмпирических правил, которые нужно будет запоминать, так и не поняв и не засомневавшись в них. Любой такой рубеж фундаментального знания, который существовал в 1894 году, представлялся барьером, за которым ничто больше не подлежало объяснению. Не было и не должно было существовать таких понятий, как внутренняя структура атомов, динамика пространства и времени, такого предмета, как космология, не было бы объяснения уравнениям, которым подчиняется гравитация или электромагнетизм, не было бы связи между физикой и теорией вычислений… Самой глубокой структурой мира оказывалась необъяснимая, антропоцентрическая граница, совпадающая с границами того, что, по мнению физиков 1894 года, они понимали. И ничто внутри этой границы — как, скажем, существование силы тяжести — никогда не могло оказаться в корне ложным.
В лаборатории, которую Майкельсон открывал, не должно было быть открыто ничего очень важного. Каждое поколение студентов, которые там учились, вместо того чтобы стремиться понять мир глубже, чем их учителя, могли бы надеяться не более чем на то, чтобы копировать их или в лучшем случае открыть седьмой знак после запятой у какой-нибудь константы с уже известным шестым знаком. (Но как? Наиболее чувствительные инструменты сегодня опираются на фундаментальные открытия, сделанные после 1894 года!) Их система мира навсегда осталась бы маленьким, замёрзшим островком объяснения в океане непостижимости. Майкельсоновы «фундаментальные законы и факты физической науки», вместо того чтобы быть началом бесконечности дальнейшего понимания, какими они стали в реальности, виделись как последний вздох разума в этой области.
Я сомневаюсь в том, что Лагранж и Майкельсон считали себя пессимистами. Но их пророчества влекли за собой мрачную установку: что ни делай, дальнейшего понимания не придёт. Однако случилось так, что оба они сделали открытия, которые могли привести их к тому самому прогрессу, возможность которого они отрицали. А ведь они должны были искать его! Но редко кто может проявить творческие способности в тех областях, к которым относится с пессимизмом.
В конце главы 13 я заметил, что желательное будущее — то, в котором мы переходим от заблуждения к менее тяжёлому (менее ошибочному) заблуждению. Я часто думал, что природу науки можно было бы понять лучше, если бы мы называли теории «заблуждениями» с самого начала, а не после того, как откроем следующие за ними. Таким образом, мы могли бы сказать, что заблуждение Эйнштейна о гравитации является усовершенствованным заблуждением Ньютона, а оно — усовершенствованным заблуждением Кеплера. Заблуждение неодарвинизма об эволюции — это усовершенствованное заблуждение Дарвина, а оно — Ламарка. Если бы люди так себе это представляли, то, возможно, никому бы не надо было напоминать, что наука не утверждает ничего безошибочного, окончательно и бесповоротно.
Возможно, практичнее было бы подчеркнуть ту же истину, выстроив рост знания (всего знания, а не только научного) как непрерывный переход от проблем к более интересным проблемам, а не от проблем к решениям или от теорий к более удачным теориям. Это положительное понимание «проблем», которое я подчёркивал в главе 1. Благодаря открытиям Эйнштейна наши текущие проблемы в физике воплощают в себе больше знания, чем проблемы, с которыми сталкивался сам Эйнштейн. Его проблемы произрастали из открытий Ньютона и Евклида, а большая часть проблем, занимающих умы физиков сегодня, происходит из открытий физики двадцатого века и без них были бы непостижимыми загадками.
То же верно и для математики. Математические теоремы, просуществовав некоторое время, редко опровергаются, но что совершенствуется, так это понимание математиков о том, что является фундаментальным. Абстракции, которые изначально изучали в отдельности, теперь понимают как аспекты более общих абстракций или соотносят их с другими абстракциями так, как никто и предвидеть не мог. Таким образом, прогресс в математике всегда идёт от проблем к более интересным проблемам, как и прогресс во всех других областях.
Оптимизм и разум несовместимы с самонадеянностью, заключающейся в том, что наше знание уже «почти достигло той точки» в любом смысле, само или в своих основах. Однако всеохватывающий оптимизм всегда был редок, а вот соблазн пророческих заблуждений — силён. Но и исключения были всегда. Сократ, как известно, утверждал, что глубоко невежественен, а Поппер писал:
«Я полагаю, было бы ценно пытаться что-то узнать о мире даже в том случае, если бы наши попытки сообщали нам лишь о том, что мы не стали знать больше… Нам всем полезно помнить о том, что, хотя мы сильно различаемся между собой в том малом, что мы знаем, в нашем бесконечном невежестве все мы равны».
«Предположения и опровержения. Рост научного знания»
[111]. (Conjectures and Refutations: the Growth of Scientific Knowledge, 1963)
Бесконечное невежество — это необходимое условие существования бесконечного потенциала для знаний. Не отрицая идею о том, что мы «почти достигли той точки», невозможно избежать догматизма, застоя и тирании.