Особенно не повезло «соединенным славянам». По-прежнему, видимо, считая их «пушечным мясом», в показании от 27 января Бестужев впервые заявил, что в ходе «объединительных» совещаний «славяне» сами вызвались «покуситься» на жизнь императора. Он вспомнил о находившемся у него, а затем уничтоженном списке «славян», в котором были помечены те, кого готовили на роль цареубийц. И утверждал, что большинство из «славян» сами внесли себя в этот список.
На этих показаниях Бестужев-Рюмин настаивал почти до самого конца следствия. Однако в мае ему были предложены очные ставки со «славянами», и он был вынужден согласиться с тем, что почти все они попали в злополучный список «заочно». Поместили же их туда сам Бестужев, а также славянские «посредники» Горбачевский и Спиридов.
Правда, в игре со следствием у Бестужева-Рюмина была некая грань, за которую он не переступал никогда. Этой гранью была возможность доказать свою искренность за счет Сергея Муравьева. Бестужев самоотверженно защищал своего друга, пытался взять на себя как можно большую часть его вины. В бестужевском показании от 5 апреля читаем: «не он (Сергей Муравьев. – О.К.) меня, а я его втащил за собою в пропасть».
Эту мысль он развивал и потом, в показаниях от 7 мая: «Здесь повторяю, что пылким своим нравом увлекая Муравьева, я его во все преступное ввергнул. Сие готов в присутствии Комитета доказать самому Муравьеву разительными доводами. Одно только, на что он дал согласие прежде, нежели со мной подружился, – это на вступление в общество». «Это все общество знает. А в особенности Пестель, Юшневский, Давыдов, оба Поджио, Трубецкой, Бригген, Швейковский, Тизенгаузен».
Составляя это показание, Бестужев, скорее всего, рассчитывал получить очные ставки не только с Сергеем Муравьевым, но и со всеми «знающими». И, предупреждая возможное «запирательство» со стороны товарищей по заговору, добавлял: «каждому из них, буде вздумает отпереться, я многое берусь припомнить».
Однако Трубецкой не оспаривал роли Бестужева в обществе. В нарисованной им картине деятельности Васильковской управы Бестужев-Рюмин оказался гораздо деятельнее, чем Муравьев-Апостол – и гораздо ближе к Пестелю. Младший руководитель управы, по словам Трубецкого, был связным между ним сами и Пестелем, по просьбе Пестеля вел переговоры с поляками и – уже по своей инициативе – завязал знакомства с «соединенными славянами»
[472]. Тактике Бестужева на следствии такая позиция вполне соответствовала. «Припоминать» Трубецкому, близкому другу Сергея Муравьева, историю с Эртелем он не стал, содержание же привезенного Ипполитом письма ему вообще не было известно.
* * *
В один день с Бестужевым-Рюминым, 19 января, с юга привезли раненого и закованного в кандалы руководителя восстания черниговцев.
Первые его следователи – армейские и корпусные начальники – были еще очень сильно раздражены недавними событиями. Кроме того, они не могли не предчувствовать, что за мятеж в подведомственных им войсках император спросит и с них тоже. Естественно, допросы и другие следственные действия проходили в грубой, оскорбительной для Сергея Муравьева форме; обращение с арестованным вызывало негодование у невольных свидетелей
[473].
В предписании о порядке конвоирования Муравьева в столицу, подписанном генералом Толем, запрещалось снимать с узника цепи даже во время отдыха, во избежание самоубийства с помощью ножа или вилки пищу ему надо было мелко резать и в таком виде уже подавать, и даже «справлять нужду» арестант должен был в присутствии вооруженного часового
[474].
Не лучше относились к Муравьеву и в столице. Сведения, которые столичные власти имели о восстании, были извлечены из официальных донесений военного начальства; некоторые из них 12 января были опубликованы в правительственной печати. Были опубликованы два приказа начальника Главного штаба Ивана Дибича и два рапорта генерала Рота.
Из опубликованных документов следовало: «Когда было приступлено к арестованию подполковника Муравьева-Апостола, он… успел возмутить часть Черниговского пехотного полка, под тем же ложным предлогом сохранения верности прежде данной присяге… он арестовал посланных за ним фельдъегеря и жандармов, ограбил полковую казну, освободил закованных каторжных колодников, содержавшихся в Васильковской городовой тюрьме, и предал город неистовству нижних чинов».
Вслед за этим Муравьев-Апостол попытался «овладеть у графини Браницкой значительной суммой». Но в итоге «злодейские планы» снова не удались: мятежный полк, «быв принят картечным огнем, расстроился; тогда кавалерия сделала атаку, и все бунтовщики бросили оружие; до семисот человек нижних чинов сдались, равно как и сам подполковник Муравьев-Апостол, который при том весьма тяжело ранен картечью и сабельным ударом в голову»
[475].
Ю. Г. Оксман, комментировавший опубликованные 12 января документы, справедливо отмечал, что они – откровенная ложь
[476]. Так, Муравьев-Апостол вовсе не грабил полковую казну; казна была спрятана верными законной власти офицерами. Он не освобождал колодников из тюрьмы, не предавал город Васильков «неистовству нижних чинов», не собирался похищать сокровища графини Браницкой. При усмирении восстания подполковник действительно был тяжело ранен в голову, но сабельный удар тут не при чем – мятежника настиг только картечный выстрел.
Лживость этих донесений была вполне ясна, например, князю Петру Вяземскому. В частном письме он утверждал: «Я, например, решительно знаю, что Муравьев-Апостол не предавал грабежу и пожару города Василькова, как о том сказано в донесении Рота. К чему же эта добровольная клевета? Муравьев по одному возмущению своему уже подлежит казни, ожидающей государственных преступников. Кажется, довольно было того. Чего же ожидать, на какую достоверность надеяться, когда подобные примеры совершаются на глазах наших? И это известие не уличное, оно почерпнуто из официального источника»
[477].
Очевидно, у Вяземского были свои информаторы. Однако у властей другой доступной информации о восстании Черниговского полка не было.
* * *
Сразу же по приезде в столицу Муравьев-Апостол был допрошен императором.