Приговор зачитывал старший лейтенант Кац. Слова, как пули сквозь тени деревьев, обступивших поляну, пролетали, не проникая в сознание ни своим смыслом, ни интонацией. Воронцов ухватил сознанием только последнее, итог:
– …к расстрелу!
Блатные стояли твёрдо. Веня Долото что-то шептал. Неужели молитву? Голиков успел крикнуть:
– Братцы! Я не виноват!
– Пли! – крикнул сержант в погонах с синим кантом.
Эхо укатилось в лес. Всего мгновение потом длилась тишина. И голос ротного напомнил всем, что задача роты остаётся прежней:
– Командиры взводов! Ведите людей к окопам! Продолжить земляные работы! – Голос капитана Солодовникова отдавал злым металлом, как в бою.
Ночью по дороге шли самоходки и колонны грузовиков. Только на рассвете прекратился грохот гусениц и гул моторов. И тут же с юго-запада стало наползать вибрирующее глухое клокотание дальней канонады. Там, на горизонте, за лесом, вздрагивали тусклые дальние зарницы. Вскоре туда снова пролетели большим косяком бомбардировщики. На этот раз они возвращались более организованно, в сопровождении истребителей.
Воронцов накинул на плечи шинель и вышел на опустевшую дорогу. Пахло потревоженной пылью и росой. В поле, куда рота развернула свой фронт, упруго сотрясали тишину сразу несколько коростелей. Из дальнего болота, которое чернело слева узким чернолесьем, наползал утренний туман. То, что солнце вот-вот покажется над землёй, уже чувствовалось. Его близость Воронцов ощущал кожей лица. Неужели земле и всему окружающему миру, этому вечному миру всё равно, что происходит на земле, вдруг подумал он. Неужели и земле всё равно? Этому полю. Что его не сегодня завтра распашут снарядами и гусеницами самоходок и танков. Этому лесу. Что от него останутся одни измочаленные, уродливые пни. Этому прозрачному воздуху, будто пронизанному тончайшими розовыми нитями. Что в любой миг он будет сотрясён и задушен копотью и гарью боя. Этой тишине…
Он вытащил из полевой сумки пачку писем, наугад вытащил одно. Он узнал его по надписи полевой почты. Тщательно выведенные округлые цифры полевой почты, его фамилия, имя и отчество. Руку Зинаиды он узнал сразу, как только ротный почтальон, разбирая мешок с письмами, выкрикнул его фамилию и сунул в руки помятый треугольник.
– Что, Воронцов, перечитываешь старые письма?
Воронцов от неожиданности вздрогнул, оглянулся.
– Извини, что прервал. – Капитан Солодовников стоял в нескольких шагах, привалившись плечом к берёзе, и курил в рукав.
Здесь они были в тылу. Каждый из них понимал, что хоть и отрыли они траншею с ячейками в полный профиль, хоть и дежурят пулемётчики и часовые в ходах сообщения и возле землянок ночью и днём, но немца за полем нет, он дальше, километрах в двадцати отсюда. Можно и покурить, и перечитать дорогие письма.
– Я и сам старые письма перечитываю. По нескольку раз.
– От жены? – спросил Воронцов, и по тому, как дрогнули и ещё плотнее собрались губы капитана Солодовникова, понял – невпопад.
Ротный затянулся, кроша табак, вдавил окурок в порядком изношенную подошву сапога и сказал:
– Я, брат, теперь и не знаю, есть у меня жена или нет её. – Вздохнул полной грудью, поправил на плече накинутую на манер плащ-палатки шинель. – То ли угнали её, то ли сама ушла.
Солодовников снова закурил. Воронцов посмотрел на него и словно увидел в первый раз своего строгого ротного, хвата и матерщинника. Рядом с ним в накинутой на плечи шинели стоял человек лет двадцати шести, не больше. Коренастый и уже по-мужицки пошедший вширь, в кость, как говорили в Подлесном старики. Года ему прибавляли ранние морщины вокруг плотно сомкнутого рта, седой висок и характер. Больше, пожалуй, характер. Старший лейтенант Кац годами был явно старше Солодовникова, но так и не смог подчинить себе порывистую и своевольную натуру ротного. ОШР почти не выходила из боёв. Капитан Солодовников не всегда сидел на своём НП. Часто во время неудачной атаки, когда взводы, прижатые огнём противника к земле, начинали пятиться, он появлялся то там, то здесь, пинками поднимал штрафников и взводных, кричал благим матом. Тогда рота понимала, что последнее пошло, и поднималась, с криками и матом отдирала свои тела от земли и делала рывок вперёд. На НП у капитана Солодовникова всегда рядом с шинелью висели два автомата – ППШ с потёртым, видавшим виды прикладом, и немецкий МР-40. И висели они там не для того, чтобы поразить воображение гостей, которые в роте иногда появлялись. На том же гвозде висела солдатская короткополая телогрейка. Её-то и надевал Солодовников, чтобы немецкий снайпер не подстрелил его в первую же минуту боя, на подъёме, когда штрафники могут залечь и надо поднимать их.
О жене Воронцов спрашивать ничего не стал. Все они тут с прошлым. У каждого какая-нибудь забота или боль. У одних кто-то потерялся, у других погиб. У третьих… Третьи думали о том, о чём рассказывать нельзя.
– Мне сестра пишет. Иногда отец. Письмо из дома получить… сам знаешь… – Ротный затянулся, снова поправил шинель. В распахе виднелись ремни портупеи, полевой сумки и бинокля. – А тебе кто пишет?
– Сёстры. И девушка.
– Значит, невеста у тебя есть. Это хорошо. Хорошо, что не жена. Невеста – это романтическая связь. Можно сказать, любовь! При этом никаких обязательств. Была – не была… Если даже и не станет её, то и не сразу поймёшь, была ли она вообще. Погрустишь и забудешь. А жена – это уже другое. Жена – это уже часть тебя самого. Ампутация, сам знаешь, не всегда проходит удачно… Эх, ухвати её за душу! Болит! – И Солодовников постучал по груди кулаком, прижал, потёр.
– У меня была жена, – сказал Воронцов. Слишком долго он таил в себе ту тайну, тот мир, который с некоторых пор, когда не стало Пелагеи, принадлежал только ему одному. Слишком тяжёлой ношей оказалась эта тайна. Но с кем поделишься? Иногда, сойдясь с Кондратием Герасимовичем, он многое мог сказать, многое мог и услышать. Но всё-таки оставалось, на самом донышке души, то, о чём он не мог сказать даже Нелюбину. Ему казалось, что сердца Кондратия Герасимовича не хватит, чтобы до конца понять то, что чувствует он. О самом сокровенном он мог говорить только со Степаном Смирновым. Но Степан погиб в первой же атаке штрафной роты на Зайцеву гору. Письмо от его матери он теперь хранил в своей полевой сумке и, словно боясь узнать в нём страшную правду о себе самом, никогда не перечитывал.
– Ты что, женат был?
– Нет, не был.
– А как же так? Говоришь, жена…
– А вот так. Сошлись. Когда наше училище под Медынью и Малоярославцем разбили, я остался на задержке. Жил в деревне. У одной женщины.
– К вдовушке пристроился, что ль?
Взошло солнце. Воронцов щекой почувствовал его прикосновение, тёплое, невесомое, наполненное пахучей свежестью и обещанием того, что день будет прекрасным. Таким было прикосновение Пелагеиных губ по утрам. Она всегда просыпалась первой. У неё было больше забот. И так изо дня в день. Из утра в утро. Всегда. И всё она успевала делать. Дом, хозяйство – всё это жило и держалось её заботой, её хлопотами.