Читатель должен задыхаться от нежности, от чистоты.
Правда, дыша перегаром и чесноком, будет, конечно, вламываться в мой кабинет известный островной богодул Серп Иванович Сказкин. «Я пришел наниматься на работу!» – будет реветь он. «Но вы, наверное, много пьете?» – «Да, – еще громче будет реветь Сказкин. – Я пью много, но с большим отвращением!»
Вот как быть с богодулом? Ведь без него повесть пуста.
А внимательный А. Заборный сразу заявит, что Серп Иваныч не вписывается в островной светлый пейзаж.
И как быть с тоской, с островными шлюхами, высматривающими тебя прямо на пирсе? Как быть с завхозом рыббазы, выбросившим на улицу под дождь целую библиотеку – за ненадобностью? Хемингуэй и Гофман, Лесков и Сергеев-Ценский, даже, черт возьми, титаны соцреализма Г. Марков и С. Сартаков покрывались во дворе рыббазы серой пленкой плесени. А попойки в кафе «Восток», заканчивавшиеся грандиозными, как океанский прилив, драками? А рыбак Хавро, славившийся на весь остров чудовищной, как смерть, изжогой, но принципиально принимающий только одеколон «Шипр»?
Наш научный поселок находился в десяти километрах от Южно-Сахалинска.
Стоило завыть метели, отключался свет (рвались провода), исчезала вода (обесточивались насосы), кончался уголь в котельных – кочегары держали температуру ровно такую, чтобы не замерзнуть, лежа на котлах. А я варил на свече кофе и обдумывал сюжет. Давние детские представления о несовместимости жизни реальной и книжной поднимались из подсознания. Вот, скажем, однажды на сопке Батальонной (Итуруп) мы попали в туман, внезапно свалившийся с океана. Промозглый белый туман, в котором собственную руку не видно. Всю холодную ночь мы провели под дождем и ветром, костер разжечь было не из чего – сырой бамбук не горит. Такой эпизод, само собой, просился в будущую повесть, но ведь добравшись в конце концов до лагеря, мы запили. Мы целые сутки выгоняли из организмов холод и стресс исключительно с помощью спирта. Что скажет об этом рецензент А. Заборный?
Вой метели. Свеча. Сил нет, как хотелось описать рыжие шапки пены на водоворотах ручьев, бегущих с размытой вершины Берутарубе. А ледяная звезда вулкана Атсонупури, отраженная в синей бухте? А речка Тихая, теряющаяся в песках, не добежав какой-то сотни метров до океана? Вот что примешивалось к желанию написать новую повесть. Такую, чтобы читатель задыхался от нежности и грусти – тайной и явной.
Дым из труб,
а тропа снежная.
Нежный и грубый,
но больше нежный,
я прихожу в незнакомый дом,
в дом, где мне каждый угол знаком,
где мне говорят: «Ну, как? Поостыл?»
Я не остыл, я просто простыл.
Я изучил от доски до доски
комнату, где шелестят сквозняки.
Комнату, где прокурен насквозь
каждый проржавленный рыжий гвоздь.
Мне говорят: «Успокойся, поэт.
Обидами полон белый свет».
Но кто же увидит, что в сердце моем
Дева-Обида играет копьем?
Вот оно!
«Дева-Обида».
Чем плохо название?
Ведь ко всему была примешана ты.
Или напротив, это к тебе все было примешано…
Ну да, светлый герой. Хорошая фамилия. Но ведь рано или поздно рядом с Михаилом Тропининым окажутся рыбак Хавро или богодул Сказкин. Закричат весело: «Наливай!» – и всё испортят.
Нет, искусство это миф.
Истинное искусство всегда произрастает из мифа.
Сил нет, как темными сахалинскими вечерами хотелось написать о Деметре, о похищении ее дочери, о вечных, как мир, проблемах. Прислушиваясь к вою сахалинской метели, я видел нежные зеленые луга Нисейской долины. Совсем как пологие склоны вулкана Богдан Хмельницкий, поросшие лилиями и чудовищными колокольчиками, только на лугах Нисейской долины росли нарциссы. Вот темный нарцисс. Его вырастила Гея. Чудесный цветок восхитил богов и людей, от его благоухания смеялось море. Совсем юная Персефона, несчастная дочь богини Деметры, в изумлении застыла перед невиданным цветком. Откуда ей было знать, что бесплатный сыр бывает только в мышеловке? Ведь вырастила Гея этот цветок по наущению самого Зевса. Зевс собирался отдать Персефону Гадесу – богу мрака (он же Аид, он же Плутон, он же Полидегмон). Как сказать об этом Деметре? Как сказать такое Персефоне, обожающей Солнце?
Да никак. Зевс не собирался с кем-нибудь объясняться.
Паюза, кстати, в таких случаях вел себя совсем как Зевс.
Разверзлась земля, и Гадес унес Персефону – в царство мрака. Но до слуха богини Деметры донесся короткий вскрик.
«Геката, ты слышала?»
«Да, Деметра».
«Где Персефона?»
«Спроси Аполлона».
Гипокризия.
Деметре лгали все, одни из страха, другие от незнания. Ей лгали даже вещие птицы. А Аполлон, видящий все, странное высказал утешение: «Смирись, Деметра. Конечно, Персефона в руках Гадеса. Но ведь Гадес, он твой брат».
Извращенцы.
Вой метели. Тропинин среди богодулов. Персефона любуется нарциссом, а некий А. Заборный пишет рецензии. Боже мой, неужели это навсегда? И почему это А. Задорный представляет страну, народ, всю многонациональную советскую литературу, а я ничего и никого не представляю, только сую палки в колеса.
Какие палки?
В какие колеса?
Ну как же, знающе нашептывал А. Зазорный, вместе с водкой просочившись в мое подсознание. Ты древними извращенцами любуешься, тебе никчемный богодул Сказкин приятен, а жизнь комсомольцев для тебя лес темный. Вон Зиганшин со товарищи совершил подвиг, а тебя тянет на Персефону. И мой старший внук тоже отличился, вдруг сочинил сказку. «Пошла козочка погулять, попрощалась с мамой». Гениально была схвачена атмосфера.
Конечно, греки сами разберутся.
Так сказал мне однажды Дима Савицкий.
Мы подружились с ним в Москве, почему-то поступали в Литинститут.
Впрочем, это не главное. Мы слушали музыку, читали стихи и были уверены, что мир, конечно, создан для нас. Через много лет, в 1990 году, на обложке книги, изданной в серии «Русское зарубежье», я снова увидел Диму. Он похудел, оброс бородой, под портретом было написано: «Дмитрий Савицкий (1944, Москва) до отъезда на Запад работал токарем, рабочим сцены в «Современнике», грузчиком, ночным экспедитором, красил заборы и крыши, показывал детям и пенсионерам кино, отслужил три года армии в Сибири, вел четвертую полосу в московской многотиражке, работал внештатником на радио и телевидении. Был исключен с четвертого курса Литературного института за повесть об армейской жизни». Ну и все такое прочее.
«Старик, – писал мне Дима в 1968 году. – После «России» Блока, после «Все перепуталось и некому сказать», после цветаевского «Россия моя, Россия, зачем так ярко горишь?», после всех единственных и немногих прекрасных стихов от Пушкина до Смелякова писать о нашей России? Нет! Можно писать «про» и «в», но тема так нашпигована миллионами поэтов, что, ей богу, никогда не возьмусь и не буду.