АПТОРП: Женится на хорошенькой католичке
[55] и улаживает свои африканские дела.
СТЕРЛИНГ: Сэр Ричард, наверное, вы опять знаете обо всём раньше всех, не то возмущённая толпа уже вышла бы на улицы.
РЕЛЕЙ: Она и вышла, малоумок, и, если у меня не видение в духе Дрейка, поджигает сейчас этот самый дом.
СТЕРЛИНГ: Я хочу сказать, возмущение было бы направлено против герцога, а не против нашего покойного шурина.
ДАНИЕЛЬ: Третьего дня я своими глазами видел возмущение против герцога, однако оно касалось его религиозных, а не военных, политических либо коммерческих изъянов.
СТЕРЛИНГ: Ты пропустил «интеллектуальных» и «моральных».
ДАНИЕЛЬ: Я стараюсь быть кратким — у нас маловато той субстанции, присутствующей в свежем воздухе, которую огонь отнимает у живых существ.
РЕЛЕЙ: Герцог Йоркский!.. Какой придворный лизоблюд удумал назвать Нью-Йорк в его честь?! Вполне приличный город.
ДАНИЕЛЬ: Если мне позволительно сменить тему, то причина, по которой я привёл вас в эту комнату, заключается в оной лестнице, каковая не только исправно служила для игр Уильяму Хаму, но и ведёт на крышу, где не столь жарко и дымно.
СТЕРЛИНГ: Даниель, что бы ни говорили, ума тебе не занимать.
[Следует ирони-комическая интерлюдия: братья Уотерхаузы нестройными и хриплыми (от дыма) голосами исполняют пуританский гимн о лестнице Иакова.]
СЦЕНА: Крыши Треднидл-стрит. Снизу доносятся крики, звон стекла, мушкетные выстрелы. Братья и сэр Ричард собираются возле исполинской печной трубы, из которой сейчас валит дым горящих мебели и стен.
СЭР РИЧАРД АПТОРП: Сколь отрадно, Даниель, взирать на спрямлённый и расширенный Чипсайд, сознавая, что на месте сем будет заново воздвигнут собор — по математическим принципам, так, что, может быть, простоит хоть малость.
СТЕРЛИНГ: Сэр Ричард, ваши слова пугающе напоминают речь проповедника, который, начав с простого житейского наблюдения, перекидывает от него длинное и притянутое за уши сравнение.
АПТОРП: Или, если угодно, арку — оттуда сюда.
РЕЛЕЙ: Так вы хотите воздвигнуть своего рода исполинскую триумфальную арку? Вы не думаете, что прежде нужен хоть какой-то триумф?
АПТОРП: Это лишь сравнение. То, что Кристофер Рен намерен заложить в строительство собора, я собираюсь заложить в основание банка. И как Рен использует принципы Гука, дабы собор вышел устойчивым, так и я воспользуюсь современным методом в создании банка, который — при всём уважении к светлой памяти и заслугам вашего покойного шурина — не станет поджигать озверелая толпа.
РЕЛЕЙ: Наш шурин разорился, потому что король одолжил все его деньги — вероятно, под дулом мушкета, — а потом отказался их возвращать. Какие математические принципы позволят вам это предотвратить?
АПТОРП: Те же, с помощью которых вы и ваши единомышленники сохраняете свою веру: я не позволю королю вмешиваться в мои дела.
РЕЛЕЙ: Королям не нравится, когда им такое говорят.
АПТОРП: Я видел короля только вчера, и, поверьте, банкротство нравится ему ещё меньше. Я родился в тот самый год, когда король прибрал к рукам золото и серебро, которые Дрейк и другие торговцы поместили на хранение в Тауэр. Помните?
РЕЛЕЙ: Да, то был чёрный год, он сделал бунтовщиками многих разорившихся торговцев.
АПТОРП: В итоге возникли дело вашего шурина и практика златокузнечных обязательств — никто больше не доверял Тауэру.
СТЕРЛИНГ: А после нынешнего дня никто больше не будет доверять золотых дел мастерам и их никчёмным распискам.
АПТОРП: Верно. И как пустой гроб на Пасху во исполнение времён привёл к Воскресению…
ДАНИЕЛЬ: Я зажимаю уши. Когда заговорите как христиане, махните рукой.
Весть, что Голландия выиграла войну, распространилась по Лондону невидимо, как чума. В мгновение ока она настигла каждого. Однажды утром Даниель проснулся в Бедламе, зная, что Вильгельм Оранский открыл шлюзы и затопил полреспублики, чтобы спасти Амстердам. Однако он не мог вспомнить, когда и от кого это услышал.
Они с братьями покинули Треднидл, перебираясь с крыши на крышу. Апторпа оставили на крыше его собственной златокузнечной лавки, которая покуда избежала банкротства, однако и перед ней бушевала вооружённая толпа — и перед следующей, и дальше по улице. Как с опозданием поняли братья, они не только не выбрались из смуты, но, напротив, угодили в самую её гущу. Разумнее всего было повернуть назад, но теперь навстречу им по крышам двигался взвод квакеров с фитильными ружьями, и у каждого в руках дымился зажжённый трут. Со стороны Грешем-колледжа по крышам Брод-стрит пробирался такой же армейский взвод; было ясно, что скоро квакеры и солдаты начнут перестрелку над головами других квакеров, гавкеров, трясунов, пресвитериан, евреев, гугенотов, диггеров и прочих индепендентов на улице.
Пришлось спускаться на улицу в мечущую камни толпу. Однако, оказавшись внизу, Даниель понял, что это не юные смутьяны славных Дрейковых дней, а пузатые торговцы, пришедшие узнать, где их деньги. Ответ был: там, куда деваются деньги во время финансового обвала. Даниель постоянно наступал на парики. Иногда сразу сотня людей поворачивалась и бросалась бежать от внезапной пальбы, и тогда все парики падали разом, как на военных учениях. На некоторых париках были шматки мозга, и от них на башмаках оставались перламутровые разводы.
Братья пробились на Брод-стрит, подальше от Биржи, где, судя по всему, и начались беспорядки. Псевдопольские гренадеры выстроились перед зданием бывшей Гвинейской, будущей Королевской Африканской компании. Уотерхаузы перебежали по дальней стороне улицы, оглядываясь, не летят ли им в спины роковые металлические шары. Попытались укрыться в Грешем-колледже, однако туда после Пожара переехали многие государственные учреждения, поэтому колледж был закрыт и охранялся почти так же, как Королевская Африканская компания.
Продолжая двигаться на север, они добрались до Бедлама, где и спрятались между штабелями обтёсанных плит. На следующее утро Стерлинг и Релей ушли, а Даниель остался — опустошённый, не чувствующий никакого желания возвращаться в город. Время от времени он слышал, как колокол на соседней церкви звонит по кому-то, погибшему в беспорядках.
О его местопребывании прознали; начали приходить посыльные, по несколько раз в день, с приглашениями на новые похороны. Там его обычно просили встать и сказать несколько слов (не о покойном — по большей части это были люди малознакомые), но о религиозной терпимости вообще. Другими словами, его просили механически воспроизвести то, что сказал бы Уилкинс. Даниелю это было легко — легче, чем придумывать собственные слова. Из уважения к памяти отца он упоминал и Дрейка, что представлялось медленной и непрямой формой самоубийства; впрочем, после разговора с Джоном Комстоком Даниель не видел особого смысла цепляться за жизнь. Его странно умиротворял вид прихожан в белом и чёрном. (Иногда ярким пятном присутствовал Роджер Комсток в сопровождении придворного-двух, сочувствующих или по крайней мере интересующихся.) Часто церковь не вмещала всех, кто хотел проводить усопшего; люди стояли во дворе или на улице, заглядывали в открытые двери и окна. Даниелю вспоминалось, как во время его учёбы в Кембридже Апнор убил пуританина. Тогда он проделал пять миль, чтобы попасть на службу, и чудесным образом встретил отца и братьев. Их разговор стал для него трудною, но поддержкой. Сейчас его слова звучали неожиданно страстно — как две инертные субстанции, смешанные в алхимической ступке, дают взрывчатый состав, так и воспоминания о Дрейке и Уилкинсе, соединяясь, наполняли его огнем.