— Дед плохой. Что и говорить, внучек дал себя знать.
— А мама?
— В Галиче все. Вроде держится. Ничего еще ей не сказали.
— Землю-то не списали с нее как с дворянки-вдовы?
— Пока не отымают… Слушай, Юшка, давай собирайся. Едем, что ли, домой! Да сперва в корчму пойдем, или, как тут у них называют, шинок. Накормлю тебя, дурня, — чай, изголодался, рванину-то эту мы скинем с тебя; кафтан справим!
— Нет, езжай, дядя, один. А Борису-царю, пожирателю малых детей, передай: пускай колесуется и вешается.
— Ты в уме ли, щеночек?! — опешил Отрепьев Смирной. — С голодухи взбесился? Шагай маршем в корчму!
— Сказал: сам угощу тебя, дядя, потом, — Григорий рванул полотно на груди — блеснули алмазные пуговицы. — Жарь обратно, добром прошу. Не видишь, время у меня ограничено.
Смирной онемел и моргал — ослеплен яркой нижней одеждой племянника. Но вскоре борода его подобралась, брови сдвинулись, стрелец, пошарив за кушаком, вытянул тульскую пистолю.
— Я не спрашиваю: краденое на тебе или награбленное. Впереди дяди ступай в Москву! Ну! Сочту до трех — стрелю! Раз…
Тульская пистоля, внезапно выпорхнув из рук головы, ткнулась-завязла в ажурной ограде — Миколай Жебридовский покручивал саблей под носом Смирного, раскрасневшийся, заспанный.
— А! Еще убогий! — вскричал старший Отрепьев, увидев рубище краковского воеводы. — Вас тут целая шайка разбойничает Христа ради!
Дядя Смирной не зря получил чин стрелецкого головы. Отпрыгнув в сторону, рванул он из ножен свой булатный палаш и плашмя что есть сил огрел им Жебридовского. Воевода осел мягко на мостовую.
Григорий ударился наутек. Смирной выдернул из прутьев пистолю, кинулся следом.
— Люди добрые! Католики! — взывал он к прохожим. — Хватай самозваного вора!
Но католики шарахались только, жались к стенам домов, не думая помочь великороссу.
— Черти съешь вас! — желал Смирной, стараясь настигнуть Григория. — Где ж у вас сторожа и объезжие головы?!
Из бокового проулка навстречу им вывернул конный отряд. Отряд окружал пустой дивный возок. Впереди скакал на гнедом жеребце Ян Бучинский, из-под руки чутко осматривал улицу.
— Вот он! — воскликнул радостно Ян, заметив мчащихся.
— Наконец-то… Скорей… Дядя догоняет… — лепетал Отрепьев, подбегая.
— Какой дядя?!
— Ну, я хотел сказать… этот… московский стрелец. Он подослан похитить меня Годуновым!
Бучинский махнул рукой. Всадники поскакали, грудина передового коня снесла с ног похитителя.
— Вора, вора держите, безмозглые ляхи, — взревел прижатый к земле навалившимися богатырями Смирной и вдруг осекся.
— Почеши языком кирпичи, обзетельник, — прозвучал над ним вятский, родной говорок, и Смирного влепили лицом в мостовую. Краем глаза он видел, как племянник садился в расписанный мягкий возок, снимал серое рубище; видел в крупных зеркальных колесах возка собирающиеся ноги толпы и распластанного на земле человека в помятом стрелецком кафтане. Спицы в шелковых чехольчиках дрогнули, закрутились, смяли изображение. Застукали по булыганам копытца.
— С дядей ласковей, детушки, — человек подневольный. До литовской границы подкиньте его да пустите без оружия и порток! — долетел до Смирного ликующий голос племянника.
Часть третья
ОТРЯД
Смелому всякая земля — отечество, как рыбам море.
Мартин Бер
Самбор — Львов
«Весь народ тамошний ожидает его с великой охотой; с прибытием его, сообщают с Украйны, имелась бы большая надежда овладеть государством без кровопролития, — сообщал Мнишек в Замостье коронному гетману. — Однако дабы поступить в этом случае осмотрительно, царевич не желал бы начинать дела без значительной помощи войска Короны. Димитрий возлагает сейчас все свое упование на милость вашу — так он наслышан о подвигах вашего мужества и полководчего дара, и лишь вас видит во главе тех полков, что повлекут хоругвь его в царство Московское».
«Ясновельможный. Поручаю милости вашей мою доброжелательность», — приписывал и Дмитрий римским шрифтом с ошибками.
Замойский отвечал с неохотою и обращался лишь к сенатору Мнишку, давая понять, что царевича Дмитрия для него (а скорее всего, и вообще) просто не существует.
«Кость падает иногда недурно, но бросать ее, когда дело идет о важных предприятиях, не советуют, — замечал пану гетман. — Это дело несет ясный вред государствам и нашим народам. Мне ж известно, в противовес доводам вашим, что Годунов правит разумно и всех врагов своих, явных и тайных, давно снял с ведущих постов (большинство посадил). Всюду в армии, как и палатах сената (Боярская дума), так и в низших его учреждениях верховодят Борисовы родственники или обязанные царю благодеяниями люди. К этому можно добавить, что (как ведомо мне из надежных источников) на Москве хорошо уже знают и чуют все шажки вашего hospodarczyka и, конечно, готовы к отпору.
Еще одно замечание: если бы вы, досточтимый пан Ежи, соблаговолили прочесть мой трактат „De Senatu Romano“, то едва ли обратились ко мне с этим письмом, так как знали бы — Замойский понимает несколько в юриспруденции. Вы считаете — стоит квартальным полкам только перенести знамя „Дмитрия“ за порубежье, знамя это мгновенно подхватят и доволокут до Кремля необъятные русские толпы. А если же, добрый мой воевода, того не случится, не будет ли визит наших полков истолкован как явственное нарушение договора? Не даст ли это право Борису (в случае непредвиденного перевеса сил в его пользу) жестко вторгнуться в Речь Посполитую, а ведь здесь ни одной подготовленной крепости (сколько времени наша граница с Московией настежь открыта по Тявзинскому соглашению, в обе стороны ходят товары и греческие семинаристы)».
«Уж мне-то известно, — божился Отрепьев в новом письме, — мне известно, каковы там Борисовы учреждения и как оне рознятся против здешних, оне не обратятся ему в пользу. Люди, лишь кажущие ему себя в преданности — вероятно, по причине большой стражи, приставленной к Москве Годуновыми, не знают, что со мной деется, в какой силе стою за границей…
Если ваша милость, гетман коронный, изволили не отвечать мне на давешнее послание по причине незнания всех моих царственных титулов, привожу их в конце нынешнего письма и молю вас прислать хоть какой-нибудь благоприятный ответ… Ведь я чистосердечно желаю Речи Посполитой всех благ, мне совсем нежелательно, чтобы она из-за дел моих частных подверглась опасности, потому того самого и от нея для себя ожидаю… С тем вторично поручаю милости вашей мою доброжелательность…»
«Димитрий — человек богобоязненный, — расхваливал гетману царевича в попутном письме Мнишек, — это человек, легко соглашающийся на то, что ему разумно указывают, склонный к заключению самых разнообразных договоров и трактатов, возлагающий надежду на Господа Бога, его величество короля и его сенат… Борис добивается союза с Карлом, с домами Бранденбургским, Датским и особенно Ракуским, — стращал сенатор Замойского, — подумайте, великий из гетманов, какой жуткий расклад вокруг нашей страны тогда будет раскинут, и не лучше ли нам самим взяться и потасовать. В пользу Дмитриева предприятия говорит все: благо Речи Посполитой, правота этого человека, наконец, и то, что необходим же конец злому тирану, который в ущерб естественным государям вступил на престол не открытыми дверьми, по потаенным ходом… Благоволите же споспешествовать этому предприятию и не полагаться на людей, которые обыкновенно тормозят дело на сейме. Время нам благоприятствует, ибо встревоженный своими деяниями Борис не посмел бы, вероятно, защищаться…»