— Смотри, Игнат, — покачал царь головой, — опять не заскучай. Выше ведь патриарха я тебе дать росту тоже не смогу. Разве когда Европу покорю, на место папы римского?
— Не заскучаю, даже не тревожься, Мить, — успокаивал патриарх. — То я во мгле рязанской прозябал, а ныне ежесуточно вкушаю просвещенную беседу моего царя либо его свободных разумением ксендзов, полковников и капитанов!
Отрепьев подумал, что общение с польскими капитанами тоже не самый прямой путь к благочестию и трезвости, и намекнул о том Игнатию.
— Мы же бочек с пенником не разбиваем, — оправдался свободно Игнатий, — так, цедим фряжское или романское…
— Владыко, с легоньких винишек-то надежнее спьянишься богомерзки! — остерег знающе царь и вдруг различил, не зрением, а только чуть дрогнувшим чувством, за непроницаемой бородой грека улыбку спокойного, тонкого высокомерия.
— Мой корпус совсем одебил
[134], государь, — брякнул грек на обрусевшем просторечии латыни, с интонацией оставившего все надежды лекаря. — Хмель же и расширит, и смягчит во человеце телесный сосуд, таков уж способ действия природы — в нем же несть греха.
«Как ловко выворачивается сей всезнайка, а я…» — хотел подумать государь, но только взял благословение, выходя от патриарха: махнул рукой.
Только в полутемной комнате, то ли поймавшей солнце за леску из чистого золота, то ли влекомой этой леской в высоту, в теплынный плен, государь увидел: один мерцающий, сходящийся под верх кубок ужасно похож на его архиерея… Но не понял, чем и как?
Да нет, досадная тревога была не в том, силен ли выпить новый патриарх… Но в чем же?
Отрепьев выбрал бархатные кисточки из петель ворота, вздохнул поглубже, наделяя воздухом и кровью медленно задумывающееся сердце. В груди немного прояснилось, мысли же совсем отошли, и над сердцем… проступил зачем-то лик приходского галичского дьячка — из бескрайнего и царственного края детства.
В конце ноября, когда Юшке Отрепьеву стало семь лет, призванный отцом в избу священник отслужил покровителю мысли, святому Науму, молебен и полил голову мальчика, как слабый саженец, прохладною водой. Вслед за священником в избу вошел и сам учитель, дьячок той же церкви. Отец поклонился ему, а мать, подводя сыночка Юрочку, запричитала, промокая кончиками ситцевого плата страшные — от ожидания сыну всех скорбей — глаза. Отец горячо попросил учителя за леность учащать побои Юрию и совсем передал ему ученика. Но дьячок сам улыбнулся Юшке ищуще и ласково. Юшка, забыв сразу об опаске и волнении, смело встал на колени, трижды, как мать с отцом велели, бесстучно лбом коснулся иола, потом учитель трижды же мазнул его небольно плеткой по спине. Так открылось «книжное научение». Учитель раскрыл азбуку и начал с «аза». Мать заголосила пуще, умоляя дьячка не уморить сына. Юшка, опять начиная робеть, заодно с матерью, протянул — котенком со строгой пчелой на хвосте — вслед за дьячком: «а-а-а-ззз», и по настоянию его отыскал еще три «аза» в той же книге. Тогда учитель погладил его по голове, встал и важно объявил, что первый урок кончился. На другой день Юшка так отчаянно и чутко ждал первого своего учителя со вторым уроком, что жажды этой, казалось, могло бы хватить на изучение всех ведомых земле азов — во все божий дни, вплоть до дня последнего.
Уже первого декабря Юшка понесся, не оглянувшись на заплаканную маму, в школу. Едва отдышась, сел там на краешек лавки, упер ногу в стену и, резко ее распрямив, смел с ученической скамьи раньше вошедших и рассевшихся ровесников. Быстро и крепко уселся к месту наставника ближе всех. Вошедший дьячок всех благословил и, занимая свой стол, подсадил на колени себе двух самых щупленьких учеников, выжитых со скамьи нагрянувшим Отрепьевым. В продолжение занятия преподаватель несколько раз легонько дул в светлые макушки маленьких, и золотая легкая волна прокатывалась у тех по головам, и вместе, наставник и все дети, тихо смеялись.
— …Обскажу-тка я вам, — говорил наставник средь занятия, — отчего зачалось Солнце красное, отчего зачались ветры буйные, отчего зачался у нас белый свет. — И обсказывал: — А Солнце наше красное — от лица Божьего, самого Христа царя небесного, млад светел месяц — от грудей его отца. А зори ясные — от ризы мамы Боговой, а ветры буйные — от Святаго Духа…
Дети молчали — по-разному заворожась, всё понимая.
После кремлевского тихого часа в палату с докладом вошел ближний «сенат». Услышав его мягкий шаг, царь быстро погасил на стенках потайные лучики и снял бесшумно сапоги.
— Вести из Сыскного дома, царь Димитр, — начал Бучинский, раздвигая парчовые занавеси. — Князь Василий признал все, что было угодно Басманову. Младшие братья его поломались, поспорили было на дыбе, но тоже винятся сейчас…
— Что ж Петр Федорович отчитаться сам не подошел? — перебил Отрепьев, ловя ногами сапоги. Сутупов-дьяк прыгнул на корточки, ловко проволок по царской ножке тимовое голенище, причем отвечая:
— Басманов завтра отчитается, отец мой. На своем подворье он… Отходит после пытки.
Отрепьев в удивлении скосился на моргающего виновато из-под клюквенного сапожка Сутупова: ох, надо бы возможно скорей разыскать замену главе сыска, сохранив за Басмановым только Стрелецкий приказ.
Полковник Дворжецкий, готовя свое, извлек тем временем из кошелька несколько небольших, но благородно блестящих предметов.
— Эти реликвии двора, сколько могу судить по гербовым насечкам, — пошел он почеканивать, как дошла до него очередь, — были предложены мне русским неброским человеком сегодня на торгу. Московит сразу же препровожден мною за холку в злобный дом…
— Разбойный приказ? — переспросил дьяк Сутупов.
— Дзенкуе, точно так. Судя также по закупкам моих жолнеров, гуляют по базарам и вещицы поважнее. Изумрудные кадила, а по виду русские уменьшенные храмы, лаковые лебеди-ковши, ковровы травы — тканые… Зная, очевидно, что мои поляки от государя получили за поход кое-какие суммы, московиты, грабившие по дворцам при низложении тиранов, и сбагривают всё моим…
Царь покрутил в руках поданные Дворжецким золоченые братинки с гербами на днищах — двуглавыми орлами в узорных кругах, в росе речного жемчуга и ягодах-лалах снаружи. Взял — чуть не уронил, сжал дрогнувшей щепоткой панагию из двухслойного агата с резаным распятием, знакомую до страха и хохота где-то в пустоте души. Он повернул камею панагии оборотной стороной, чего никак не мог, будучи чудовским дьяконом, и прочитал: «Царем Федором Иоанновичем и царицей Ириною возложена 26 януария 1589 лета на патриарха Руси перваго Иова, в день поставленья его».
Дьяк Власьев и служилый князь Рубец-Мосальский, советники из ближней Думы, кисло переглянулись за спиной Дворжецкого. Ухмылкой вознегодовал Бучинский: вот ядовитый чистоплюй, выбрал же время благородно доносить царю на его подданных и на свое же войско. Начни чистить сейчас по базарам, возвращать вещи в казну — только смутишь самых легких на подъем московлян, тех самых, чьими рьяными глотками и твердыми пинками трон Годуновых был наказан окончательно и ниц уронена перед царевичем Москва. Ну, сунул такой гневный мещанин в штаны кремлевскую братинку или наутилус, так ведь он животом за нового царя рисковал. К тому же не расчел в запале, что у нового крадет, — хватал-то у проклятых Годуновых. Да ладно, русская казна не захиреет, по высоким башням да глубоким погребкам, по тайникам соборов, добра долго не избыть… И то же, если проверять покупки у поляков. Можно рыцарство не в шутку огорчить.