— Несомненно. Считаю, что Каменец в этом деле даже преуспел. Но поймите: мне важно знать, появился ли здесь такой человек.
— Вам нужен еще один покойник?
— Прежде всего, мне нужно убедиться, что у вас нет никаких оснований обвинять меня.
— Это не обвинение. Мне совершенно безразлично, кто кого пожелает возводить на парижскую плаху. Но никакого человека, владеющего вашей тайной, в наших краях нет. Что вас еще волнует, графиня?
— Я хочу забыть обо всем, что там происходило.
— Ваше право.
— Но для этого нужно заставить забыть об этом всех, кто меня окружает.
— Это получается у вас довольно решительно. Надеюсь, Власте не придется вылавливать для вашего слуги еще одну змею.?Ольгица улыбнулась, словно слышала лепет несмышленыша.
— Власта отлавливает змей для всякого, кто ее об этом просит и кто ей за это платит. Каждый зарабатывает себе на хлеб, как может.
— Тогда последний вопрос, — поняла свою ошибку графиня. Она снова прошлась по комнате, постояла у небольшого декоративного камина, в котором давно никто не зажигал огня, и наконец, приблизилась к Ольгице. — Мне нужно знать имя человека, подставившего мне, как вы изволили выразиться, этого негодяя-покойничка.
Даже не видя глаз Ольгицы, графиня сумела заметить, с какой усталостью и тоской «взглянула» на нее слепая.
Молчание затянулось настолько, что ждать ответа уже было бессмысленно. Ольгица словно бы забыла о существовании своей гостьи или же в самом деле пребывала где-то в иных мирах. Возможно, еще не за «рекой смерти», но уже не на берегах Смотрича
[42].
— Вам трудно вспомнить имя этого парижского мудреца?
— Я бы сказала только, что к таким уловкам чаще всего прибегают женщины.
— Похоже на правду. Тогда кто же это? Уж не Анна ли Австрийская? Она, она, паршивка!
— Как-как вы сказали? Анна Австрийская? Ее так зовут?
— Анна Австрийская. Королева-регентша, мать Людовика XIV и вдова Людовика XIII.
— Вот почему я не могла понять… Меня сбивало с толку слово «австрийская», поэтому не могла уяснить себе, о ком, собственно, речь. Я забыла, что Анну называют Австрийской.
Графиня болезненно поморщилась: «О чем ты опять?» — вопрошал ее взгляд, упиравшийся в черноту повязки.
— Так с кем же вы все-таки беседовали, госпожа Ольбрыхская? — как можно спокойнее и официальнее спросила Диана. — Кто назвал вам имя королевы-матери?
— Я даже не догадывалась, что речь идет о королеве. Тем более что говорил он как-то невнятно. Похоже, сам толком не понимал, о ком идет речь, передавал то, что ему сообщалось. Впрочем, ему это ни к чему: разбираться, кто где монаршествует.
— Но кто говорил вам это, Ольгица?! Кто передавал и кто кому сообщал? Я ни черта не понимаю, моя непостижимо загадочная госпожа Ольгица.
— Тот, кто всегда помогает мне разобраться, что было и что будет, а также предвидеть кое-что из того, что предвидеть вроде бы никак невозможно.
— Ангел-хранитель? Нет? Дьявол или пророк, вознесенный на «небеси» и оставленный там — преданный, обреченный на вечность? На казнь вечностью?
— «Казнь вечностью» — это вы хорошо сказали, графиня. Я долго искала похожие слова, но так и не смогла отыскать их. В Евангелии я такого не встречала.
— Придется писать евангелие «от де Ляфер». Как думаете, Ольгица, папа римский не покончит жизнь самоубийством, представ перед необходимостью благословить на мирскую жизнь это «святописание от Дианы»?
— В каких словесах вы бы сейчас ни изощрялись, все же я не смогу объяснить вам, кто такой этот он. Да мне и нельзя распространяться о таких вещах.
— Я давно поняла, что ты продала душу сатане, — вздохнула графиня, переходя на «ты». Теперь с пророчицей можно было не церемониться. Перед ней снова обычная нищенка. — Но не осуждаю. Мы все продали свои души. Да, видно, слишком дешево, коль с аудиенциями к нам не снисходят. Значит, все исходило от этой паскуды Анны? Спасибо. Теперь мне легче. Оказывается, я тоже стала жертвой сговора. Знала бы я об этом раньше — не так корила бы себя за лейтенанта де Винсента.
— Извините, графиня, чем могла…
— Мы подружимся. Чувствую. Мне нужно будет встретиться с Властой. Она-то нас и сдружит.
— Извините, графиня, я нахожусь уже на той черте, на которой дружбы не ищут. Ничьей.
— Ложь, — жестко ответила графиня, оскаливаясь в белозубой улыбке.
— Непростительно грубо выражаетесь, Диана.
— Непростительно правдиво — так будет точнее. Потому и назвала ваши слова ложью, что твердо знаю: дружбы ищут даже за той чертой. Так устроен весь этот проклятый, оскверненный иудиным семенем мир.
41
— Далеко ли находится издательская контора этого господина… Барбена, кажется? — как бы между прочим поинтересовался граф де Брежи, когда д'Артаньян и Шевалье вновь оказались у его кареты, только теперь уже неподалеку от северных ворот Парижа.
Друзья многозначительно переглянулись. Они были уверены, что посол уже забыл о своем обещании, поэтому искренне удивились.
— Полчаса езды отсюда, — прикинул расстояние мушкетер.
— Значит, если нам повезет, потеряем не более двух часов, — помассажировал посол свой гладко выбритый подбородок. Он не признавал ни усов, ни бородки, поэтому лицо его казалось значительно моложе, чем должно было бы выглядеть. Хотя в чертах его уже четко улавливалось степенное нормандское мужество.
— Вы хотите повидаться с издателем Барбеном? — спросил Шевалье.
— У вас больше оснований стремиться к этой встрече, мой секретарь, — улыбнулся де Брежи. — Рукопись все еще с вами?
— Она всегда с ним, — поспешил заверить д'Артаньян. — Шпагу он иногда позволяет себе забывать, но рукопись…
— Я бы не сказал, что она готова быть представленной издателю, — смущенно проговорил Шевалье. — А ведь речь, по-моему, идет именно об этом.
— Что, совсем не готова? — иронично покосился на него посол.
— Я бы не стал утверждать, что совсем, однако…
— Да это он сам не готов предстать перед издателем, — снова вмешался д'Артаньян. — С рукописью у него как раз все в порядке.
— Во всяком случае, она не станет хуже от того, что издатель уже сейчас, хотя бы бегло, просмотрит ее, — добавил де Брежи. — И вообще, что такое два часа, потерянные каким-то там послом в Варшаве, когда речь идет об истории целого народа?
— Это уже исторические два часа, — охотно поддержал его д'Артаньян, решительно сжимая локоть несговорчивого летописца.