— Когда я решу навестить ваш благословенный край во второй раз, уважаемый Сулейман-бей, то, несомненно, учту традиции Перекопа, — заверил его Хмельницкий, в столь же высокомерной форме, что и прежде.
По части высокомерия он сейчас явно переигрывал, прекрасно понимая при этом, что в восприятии татарских чиновников высокое положение неотделимо от не менее высокого мнения о себе.
Сулейман-бей вновь поскреб бороду толстыми узловатыми пальцами и подозрительно осмотрел небольшой эскорт Хмельницкого. Перехватив этот взгляд, полковник понял, что лучше было бы, если бы с командующим войсками Перекопа они расстались до этого обещания. Вмиг помрачневший взгляд Карадаг-бея тут же подтвердил его худшие опасения.
* * *
Заезжий двор, в котором им предписано было расположиться, содержался каким-то стариком-турком, некогда служившим офицером очаковского гарнизона. Возможно, поэтому его мрачная, частью выложенная из камня, частью из самана гостиница напоминала восточную цитадель, выдержавшую длительную осаду.
Перекоп-Шайтан и Корфат сразу же куда-то исчезли. Как исчезли и остальные обители заезжего двора. В то же время у массивных, поистине крепостных ворот появились два стражника в кожаных шлемах и кольчугах.
— Мы арестованы, полковник, — доложил Савур. Он попытался выйти за ворота, но был остановлен стражниками и возвращен в здание.
— Хочется думать, что это еще не арест, — как можно спокойнее предположил Хмельницкий. — Но что-то близкое к нему. Одно ясно: торг за наши головы начался. Возможно, пока что местных мурз сдерживает только страх перед гневом хана, который вряд ли простит убийство послов, направлявшихся к нему с дарами.
— Но ведь вы же спасли сына Тугай-бея. Неужели правитель Перекопа забыл об этом?
— Вспоминают, как и забывают, о подобных услугах только тогда, когда это выгодно.
— Зато нас, наверное, отстаивает Карадаг-бей, — с явной надеждой в голосе предположил Савур.
Этот казарлюга был неплохо обучен грамоте и даже успел полтора года проучиться в Киевской братской школе, откуда, как он сам объяснял, был изгнан за свой необузданный нрав и непомерно тяжелые кулаки. Теперь Хмельницкий мог засвидетельствовать: тем и другим Бог его не обидел. И если полковник решился взять его в адъютанты и телохранители, то лишь потому, что время от времени находил в нем знающего собеседника, с которым можно было поговорить о книгах, истории Руси-Украины, о вновь разгорающейся полемике между православными и католическими церквами.
— Не знаю, отстаивает ли, — усомнился Хмельницкий. — Но будем надеяться, что хотя бы не заинтересован в нашей гибели. Иногда это тоже оценивается на вес головы.
Полковника и его сына разместили в комнатке на первом этаже. Всех остальных — на втором. Окна везде были зарешечены, а сами комнаты больше напоминали тюремные камеры, нежели обычные номера заезжего двора. По совету Савура полковник сразу же поднялся к ним. Решили, что ночевать будут вместе, забаррикадировавшись. И если уж так случится, то вместе примут бой.
— Нечего ждать нападения. Как только стемнеет, нужно бежать, — не согласился с общим решением Седлаш. — Савур, ну-ка возьмись за эти прутья. Да ты с первого удара способен вышибить их, изогнешь голыми руками. А, вырвавшись отсюда, мы окажемся на стене. Лошадей раздобудем.
— Убегать нужно будет в сторону Днепра. А мне нужен Бахчисарай, — возразил Хмельницкий. — Поэтому рисковать станем до конца, полагаясь на волю божью и собственную судьбу.
Савур в полемику не встревал. Ухватившись за решетки, он рванул их так, что чуть было не выломал вместе с большим куском глинобитной стены. Полковник едва успел сдержать его.
Савур и Седлаш были в чем-то похожи между собой. Но если Седлаш мгновенно вспыхивал, горячился, сыпал словесами, то Савур закипал молча, холодной лютью, и взрывался яростной ненавистью. Без слов, без угроз, но и без пощады.
Поначалу, когда вместе с Орданем и другими крестьянами, Савур только-только присоединился к нему, Хмельницкий воспринял новобранца как обычного деревенского парня, убежавшего от своего помещика. Но уже в первые дни своего появления на Сечи Савур, сын реестрового хорунжего, начал удивлять казаков не только своей ученостью, но и закалкой. В лютый мороз он ходил оголенным по пояс и даже купался в полынье. Целыми часами мог просиживать на холодном днепровском ветру почти раздетым, да еще навесив на шею странное ожерелье из связанных веревками увесистых камней.
Весило такое «ожерелье» не меньше двух пудов, однако Савура, этого черноволосого сивра
[41], родом откуда-то из Черниговщины, это не смущало. Когда он не был занят по службе, мог полдня проходить с этим ожерельем, совершая каждый час по двадцать низких поклонов, чтобы накачать свою и без того буйволиную шею.
Приближая его к себе, Хмельницкий загорелся идеей создать особую сотню, в которой были бы собраны казаки и повстанцы какого-то необычного воинского таланта, физической силы и храбрости. Эта сотня могла бы стать его «императорской гвардией», среди казаков которой он со временем подыскивал бы людей на должности полковников, сотников, атаманов отдельных повстанческих отрядов, способных действовать самостоятельно, признавая при этом верховенство гетмана Украины.
Седлаш спустился вниз, в опустевший ресторанчик, и с трудом отыскал там слугу, которого заставил дать ему немного вареного мяса и кувшин фруктового напитка. Как оказалось, хозяин этого караван-сарая куда-то исчез, и вообще атмосфера в нем царила как в монастырском госпитале после чумы. Зато охрана у ворот увеличена до шести человек.
— Что будем делать, полковник? — спросил Седлаш, ставя на стол огромную сковороду с горой нарезанной конины.
— То, что должны делать всякие постояльцы заезжего двора: есть мясо и похваливать хозяина.
— Но к темноте они подтянут сюда еще сотню своих аскеров.
— А мы еще усерднее будем есть мясо и расхваливать гостеприимного хозяина, — невозмутимо подтвердил свои гурманские пристрастия Хмельницкий.
Поздним вечером, выслушав покаянную молитву, доносившуюся с ближайшего минарета, они спустились навестить отхожие места и затем с полчаса прогуливались по темному опустевшему внутреннему двору, испытывая нервы и намерения охранников. Особой враждебности аскеры не проявляли, но, когда казаки приближались к воротам, вдруг начинали испытывать крепость конских жил на своих луках. Так, на всякий случай.
«А что, довольно дипломатично, — вынужден был признать Хмельницкий. — Ждать недолго, к утру все прояснится».
Поднявшись к себе наверх, они вновь выпили по рюмке-другой водки, за тех, кто не побоялся сменить тепло домашней постели с женой под боком на степной уют казачьей жизни, и затянули старинную песню о храбром атамане, оказавшемся в турецкой неволе, по-особому понятную им в эти минуты, созвучную настрою душ.