— Вижу, вижу. — Сильвестр понизил голос до таинственного шепота и вдруг вновь возвысил его до предела: — Вижу! Несть тебе спасения, окромя бегства от своих грехов и покаяния. Нынче же! Сейчас! Немедля!! — громыхал он, но потом резко остановился, заметив, что царь лежит без сознания, и, стало быть, покаяние государя придется отложить.
Вбежавшие лекари принялись приводить Иоанна в чувство, а Палецкий, вошедший с прочими, предложил Сильвестру на сегодня прерваться, дабы государь до завтра успел обмыслить всю пучину своего грехопадения, а уж поутру приступать к нему заново.
Признаться, Дмитрий Федорович и сам не ожидал такого блистательного результата. Задуманное им пояснение чудесного преображения государя, причем задуманное не сегодня или вчера, а еще несколько месяцев назад, сбывалось как нельзя лучше. Правда, первоначально на роль гневного обличителя царских пороков и его греховной жизни предполагалось поставить отца Артемия, который, явившись с поднятым угрожающе перстом, словно древний пророк, должен был пройти к Иоанну в опочивальню и там своей яркой проповедью якобы так потрясти его душу и тело, что юный царь сделается иным человеком.
Однако старец наотрез отказался. Объяснил он свой отказ тем, что и голос у него не тот, и духом он слаб, чтоб громы и молнии метать, да к тому же ложь, изрекаемую им, и почуять могут, ибо говорить он все это так искренне, как требуется, не сможет. Если бы перед ним был не его ученик, тогда куда ни шло, а так… К тому же в благодарность за свое просветление Иоанн должен был оставить сурового проповедника при себе, а жизнь в столице могла пригрезиться старцу разве что в кошмарном сне. Он и из Псковского монастыря ушел по причине того, что местные чернецы вели неправедный образ жизни, а то, что делается в столичных монастырях, несравнимо даже с Псковским.
Рассказывал ему отец Порфирий, который в свое время бежал прочь из Троицкой обители, о порядках, что там царят, ох, рассказывал. И так далеко зашло нестроение в том монастыре, что старец хотя и был в нем игуменом, как ни бился, а все равно ничего не смог поделать — уж больно далеко все зашло, прочно угнездилось, да к тому же еще с незапамятных времен, с преемника святого Сергия игумена Никона. Именно тот первым стал выпрашивать у великого князя Василия I Димитриевича земельные пожалования, жадно греб под себя даримые обители вклады на помин души, да и сам прикупал изрядно. С той поры и разбогател монастырь, осеняемый славой его основателя Радонежского, который всегда чурался подобного.
Так оно и пошло с тех пор — обитель раздобрела, разжирела и стала походить на разожравшегося кота, который, от пуза натрескавшись сметаны, на мышей перестал даже глядеть. Бражничание по кельям, особенно с тех пор, как в них стали селиться люди из знати, бояре да князья, которые жили так же привольно, как и в миру, разгульные пиры с частыми гостями из числа все той же знати — как со всем этим бороться? А ведь это самое невинное из того, что в нем творилось. Про молодых девок, да про безусых мнихов, к коим они по ночам тайно пробирались потешить плоть — тьфу ты! — и вовсе поминать срамно.
И тогда отец Порфирий, взяв котомку, грустно перекрестился на величавые шлемы куполов Троицкого собора, на Духовскую церковь, да и пошел себе с этой сумой прочь, спасать собственную душу в пустыни, ибо проживающие здесь мнихи от спасения этого шарахались, как сатана от креста.
Так это творилось в самой что ни на есть почитаемой на всей Руси обители, а что уж говорить про все остальные. Но про эту свою тайную причину отец Артемий излагать не стал, сделав упор на иное.
— Тут надобно, чтоб священник оный, али мних, и сам ничегошеньки не ведал, — пояснил старец. — Тогда куда как убедительнее все выйдет.
Палецкий скрепя сердце согласился, принявшись подыскивать достойного кандидата. Таковой нашелся довольно быстро. Протопоп Сильвестр обратил на себя внимание Дмитрия Федоровича своей гневной обличительной проповедью, да и выглядел он весьма и весьма. К тому же читал он ее весьма выразительно, умело варьируя голосом. Громоподобные раскаты его гневной речи, поднимаясь к высокому куполу, низвергались на прихожан, и казалось, что сам господь обрушивает свой глас на нарушивших его заповеди негодных людишек. А уж искренности в ней было хоть отбавляй. Чувствовалось, что священник не просто исполняет положенное ему, но и впрямь горит желанием что-то изменить, помочь исправиться.
«Самое то», — решил Палецкий и после обедни подошел к усталому выдохшемуся Сильвестру…
Разговор он начал исподволь, неспешный, о том о сем. Лишь спустя пару дней, придя к нему в третий раз, Дмитрий Федорович подсказал священнику Благовещенского собора мысль о необходимости усовестить государя от имени господа.
— Вон какие проповеди читаешь — неужто одного человечка устыдить не сумеешь? — напирал Палецкий.
— Да меня и не допустят к нему, — отнекивался тот.
Отнекивался, а по лицу было видно — задумался всерьез. Сам Сильвестр вел жизнь богоугодную, ни в чем не упрекнешь. Потому и в церкви, когда проповедовал, говорил горячо, пылая внутренним жаром. Согласие он дал спустя неделю. Тогда же и уговорились, что князь выберет наиболее подходящее время для этого обличения, и тогда известит о нем священника, подослав к нему своего человечка.
Единственное, что чуточку выпало из первоначальной задумки, так это то, что Сильвестр не утерпел, гонца от Палецкого не дождался и подался к царю в Воробьево раньше, по собственной инициативе. Однако теперь, после такого эффектного выступления, Дмитрий Федорович пришел к выводу, что не иначе как сам господь вдохновил священника на более ранний приход. Словом, лыко не просто успешно вплелось в строку, но так удачно, что лучше и не придумать.
— Ты его ко мне боле не пущай, боярин, — едва очнувшись, заявил царь. — Ни завтра, ни послезавтра. Да повели ему, чтобы он в монастырь постригся, ибо я его отныне и в Благовещенском соборе тоже зрить не желаю, — уже более смелым голосом добавил он. — Эва каких он страшил на меня напустил. Да я-то их не боюсь, — гордо заявил он и с опаской скосил глаза на стену, однако заметив, что бесследно пропавшие с уходом Сильвестра зловещие тени не думают появляться повторно, окончательно расхрабрился:
— Нешто можно христианнейшего государя бесами испужати?! Да ни в жисть! — И вновь опасливый взгляд на стену. Чувствовалось, что Иоанну не по себе.
— Все исполню, государь, — заверил его Дмитрий Федорович, но Сильвестру наказал обратное: — Чтобы сразу после обедни немедля к нему, отче. Чую, что нам тебя сам господь послал. Стал я сейчас с царем говорить и вижу, что уразумел он твои предостережения, хотя и не все.
А глубоко за полночь Палецкий, приняв озабоченный вид, вновь зашел к Иоанну в опочивальню.
— Беда, государь, — произнес коротко. — Завтра поутру вся Москва будет у твоего терема. Хотят требовать твою бабку Анну и ее сына — князя Михаила.
— Но их же здесь нету, — жалобно проблеял Иоанн, скорчившись от страха под одеялом.
— Они не поверят — решат, что ты их скрываешь — родичи все-таки, — жестко отрезал Палецкий.