— Тогда я пойду? — неуверенно сказал Подменыш.
— Иди, государь, — строго произнес Палецкий. — Как раз стемнело уже, а ночи ныне короткие. Это только у людей в ней девять часов считать принято
[141], а рассвет — он гораздо ранее приходит. Не успеешь оглянуться, как утро, — и присоветовал: — Про Думу почаще вспоминай. Ты ее тоже боялся, а как славно вышло-то! По всему выходит — твой день ныне, так что должно повезти.
— День-то мой, — все так же неуверенно кивнул Подменыш. — Вот только ночь чья? — и обреченно вздохнул.
Еще месяц назад ему казалось все просто, особенно после того, как к нему в уединенную каморку, расположенную в укромной подклети терема князя Палецкого, зачастили бегать по ночам три удалые разбитные девки — Ульяния, Палашка и Степанида.
Первой — ласковой и ведущей себя покровительственно, можно сказать, чуть ли не по-матерински — он достался еще девственником, и та, снисходительно, но не обидчиво улыбаясь, принялась обучать стыдливо краснеющего юнца вначале азам постельной утехи, а уж на третью или четвертую ночь — всевозможным вывертам и ухищрениям.
Правда, она и сама знала их не больно-то много, что Третьяк выяснил после того, как к нему заглянула Палашка. Эта была ненасытной и, обнажая в хищной улыбке мелкие и острые зубы, выжимала из него соки до самого рассвета, а то и дольше. Девка вытворяла такое, что Третьяк одно время даже усомнился — да христианка ли она или ведьма.
Думать такое было чуточку страшно, но в то же время как-то томительно сладостно. Правда, размышлял он над этим недолго — ровно до того момента, когда она, снизойдя к его просьбе, несколько раз перекрестилась. Надо сказать, что смышленая Палашка сразу догадалась, зачем попросил ее об этом высокий широкоплечий юноша, но ни чуточки не обиделась. Напротив, ее самолюбию это даже польстило. После нее он чувствовал себя опустошенным до самого донышка, но приходила следующая ночь, и все повторялось вновь.
А вот с третьей — Степанидой — ему пришлось потрудиться самому, чтобы расшевелить эту неуклюжую крупную девку с вечно виноватым выражением красивого лица. Вот только ему не нравилось, когда она, будучи, казалось бы, полностью удоволенная им, начинала плакать, словно винилась перед богом за то наслаждение, что ей досталось.
Каждая пробыла с ним всего две-три ночи, не более, но Третьяк почему-то ощутил, что не забудет их до конца своей жизни, как бы долго она ни длилась.
Впрочем, почти любой из мужчин никогда не забывает свою первую женщину. И пускай ему было с ней не сказать что так уж хорошо, а иной раз и вовсе кое-как, но она первая, и этим все сказано. Что уж говорить о Третьяке, которому было славно со всеми тремя.
Неприятно ему стало, когда заглянувший к нему в подклеть Дмитрий Федорович пояснил, что девки те приходили к нему по его княжескому распоряжению, поскольку прежний Иоанн, помимо Анастасии, и ранее не чурался женского пола, так чтобы Третьяк не растерялся, придя в ложницу царицы.
Будущий царь после таких слов сразу ощутил разочарование, и ему отчего-то стало грустно.
— Выходит, они со мной не потому, что я им по нраву пришелся, а волю твою исполняли? — уныло переспросил он.
— Выходит, — подтвердил Палецкий. — Теперь-то ты понял, насколько бабы разными бывают? Поверь, что и с мужиками такое же. Не передумал еще про Анастасию Романовну?
— Так это ты токмо для того, чтоб я…
— Чтоб осознал и проникся, — мягко продолжил Палецкий. — На все твоя воля, но уж больно великое дело мы затеяли, чтоб из-за пустяков головы на плахе сложить. Вот и подумай на досуге, — но затем, видя, что Подменыш озлился и ничего больше, собираясь упорно стоять на своем, торопливо добавил: — А их я тебе по иной причине присылал. Это для того, чтоб ты понял, государь, — ежели у нас все сладится, так у тебя оно и впредь во всю твою жизнь точно так же будет. Ни одна из холопок не посмеет своему царю отказать, да еще стараться будут и улыбаться всяко, что ты, дескать, им по душе пришелся, — но, посмотрев на приунывшего Третьяка, счел нужным добавить: — А этим… моим… ты и впрямь полюбился. Я их опосля опросил — есть желание еще к добру молодцу заглянуть, так каждая порозовела. Сказать по правде, я уж и не помню, когда та же Палашка от смущения румянцем покрывалась, а тут нате вам. Но, — он погрозил пальцем, — будя.
Уходил Палецкий разочарованным и кляня себя на чем свет стоит. Не стоило загодя показывать Подменышу царицу, ох, не стоило. Но кто ж знал, что он так влюбится. От этой-то злости и досады он, не зная что еще сделать и как уязвить, через минуту вернулся с полпути и прямо с порога добавил, глядя куда-то в сторону и тщательно тая насмешливую интонацию в голосе:
— Ежели уж ты вовсе на своего братца желаешь походить, то тебе еще кой с кем ночку провести надобно, потому как слухи ходят, что добрые люди твоего братца еще кое-чему обучили, — оглаживая окладистую бороду, заметил Палецкий. — Может, тебе тоже содомитские забавы придутся по нраву, как знать. Правда, нет у меня в вотчине таких искусников, а коли и имеются, то я о них не ведаю, но ежели интерес имеешь, то могу повелеть, чтоб приискали. — И вопросительно уставился на Третьяка.
— А это что-то божественное? — смущенно спросил тот, припомнив святое писание и город Содом, испепеленный богом, чем вызвал искренний долгий смех князя.
Вдоволь навеселившись, он, наконец, пояснил, о чем идет речь, после чего Третьяк столь яростно завопил «Нет!!», что вызвал у князя новый приступ смеха.
— Ну, как знаешь, — заметил он, уходя и чувствуя себя достаточно удовлетворенным за недавний проигрыш с царицей и еще на что-то надеясь в глубине души.
Однако после того как будущий государь всея Руси Иоанн Васильевич стал таковым во времени настоящем, он успел еще раз повидать Анастасию Романовну, после чего не помышлял даже о том, чтобы поместить ее в монастырскую келью. Увидел он ее вновь лишь краем глаза, да и то издали, притаившись на хорах церквушки в то время, когда она пришла туда помолиться. Вроде бы и мало совсем дивился он ее красе, но тот первый восторг от увиденного им наяву ангела прочно перешел во влюбленность, да еще какую.
В тот раз она уже давно покинула церковь, а он все продолжал лежать под какой-то ненужной пропыленной церковной утварью, не в силах даже пошевелиться, будто его заколдовали. Хотя почему «будто»? Любовь — она и есть колдовство, причем самое великое.
После того он успел не далее как сегодня еще раз улучить момент, чтобы насладиться прекрасным видением, как ангел во плоти нисходит в церковь и, сложив на прекрасной груди руки, о чем-то молится господу. О чем именно и какую молитву она при этом читает, Иоанн не слышал, а по губам так и не сумел разобрать. Впрочем, и без того было ясно, что молитва эта какая-то особая, потому что не могут же ангелы молиться как люди.