Иегуда уже стоял на корме судна, носящего имя «Эос», хоть на утреннюю зарю этот пузатый труженик походил, как легконогий скакун на тяжеловоза. Но кормчий содержал корабль в порядке, не жалея плетки, которую пускал в ход каждый раз, как кто-либо из команды проявлял нерадивость. Зерновоз шел из Александрии в Италию и остановился в Ликийских Мирах, чтобы пополнить запасы продовольствия и воды. Пассажиров на судне было полно, почти три сотни, и Иегуда был одним из них. Шкипер не хотел брать на борт арестованных и стражу, но центурион был суров, убедителен и, наверное, щедр, во всяком случае, после нескольких минут препирательств шкипер защебетал щеглом, а еще через пять — сотник, его люди и четверо узников уже заняли спешно освобожденное командой место неподалеку от мачты. Место было хорошим, недалеко от бочек с пресной водой, в тени паруса.
После того, как «Эос» отошла от берега, Иегуда намеренно столкнулся с Шаулом неподалеку от отхожих мест (желающие опорожниться пассажиры располагались на специальном помосте и справляли нужду прямо за борт), встретился с ним глазами, но во взгляде того не мелькнула тень узнавания: улыбнувшись, Шаул прошел мимо, едва не задев Иегуду плечом.
Иегуда снова поразился малому росту Шаула, но если в Эфесе шалуах чудесным образом выглядел рослым за счет осанки и значимости, то теперь он стал обычным невысоким человеком, неторопливым в движениях, с завораживающим голосом. Несколько дней плавания Иегуда тайком наблюдал за ним, благо сделать это на корабле было проще простого, и сам не мог объяснить свой внезапный интерес к га-Тарси, и лишь когда с борта судна стали видны берега Крита понял: Шаул изменился.
В Эфесе Шаул был жесток и не ведал сомнений, он был вождем, предводителем, который мог одним движением бровей ЗАСТАВИТЬ людей следовать за собой. Шаул на борту «Эос» не выглядел непогрешимым вождем, но теперь люди готовы были идти за ним по доброй воле, повинуясь не властным жестам, а силе духа и убежденности, сквозившей в его голосе и взгляде.
Иегуда видел, как слушают его речи солдаты, центурион, пассажиры, которые по случаю оказывались рядом, и ловил себя на том, что сам внимает бархатному тембру шаулова голоса с необычайным почтением. Проповедник завораживал слушателей, как ловец змей — кобр. Так когда-то заманивал в свои сети новых обращенных Ловец человеков — жестом, взглядом, словом, участием, огнем своей веры. Это был Дар. Иегуде и в голову не могло прийти, что таким талантом может владеть кто-нибудь, кроме покойного Иешуа.
Юлий не запрещал Шаулу проповедовать — такого приказа у него не было, да и речи шалуаха не вызывали никаких опасений. Никаких призывов к неповиновению, ничего такого, что могло бы быть истолковано ложно — ну, рассказывает арестованный истории про какого-то человека, распятого в Ершалаиме еще при Цезаре Тиберии. Интересно так рассказывает, заслушаться можно…
И пусть себе говорит!
В притчах Шаула Иешуа был жив, являлся своим талмидам, направлял их, давал им советы. Он учил не борьбе, учил жизни. Подобное Иегуда слышал на собраниях минеев десятки раз, но рассказ Шаула звучал иначе, он был наполнен десятками мелких достоверных деталей — словно шалуах был очевидцем событий и лично беседовал с га-Ноцри. Но Шаул никогда не видел Иешуа и не говорил с ним, да и в жизни происходило все совсем не так, как в рассказах Шаула, но от этого они не становились ни менее увлекательными, ни менее достоверными.
В том, что рассказывал Шаул, было много незнакомого, того, что никогда не звучало в речах га-Ноцри, но, слушая проповедника, Иегуда почему-то хотел верить, что Иешуа говорил именно так.
Что поделаешь — это Дар, думал Иегуда, слушая рокот волн и рокот голоса Шаула. Возможно, Иешуа был иным, но запомнят его таким, как рисует Шаул. И это, наверное, уже произошло. Мечта Мириам сбылась. Спустя тридцать лет слова ее мужа все еще звучали в этом мире, и пусть чтец изменил текст, суть слов осталась неизменной.
Нет ни римлянина, ни иудея…
Эта фраза поразила Иегуду более всего. Она рефреном звучала в устах Шаула.
Га-Ноцри обращался к своему народу и не был услышан. Шаула же слушали собравшиеся на палубе римляне, финикийцы, македоняне, греки, каппадокийцы, косматые германцы из вольноотпущенников, с трудом понимающие латынь, шумные сирийцы и настороженные иудеи. Слушали и слышали, задавали вопросы и получали на них ответы. Шаул говорил на латыни и его слова были понятны всем.
Потом корабль вошел в Хорошие Гавани, на борту поднялась суета и на какое-то время стало не до разговоров. Некоторые пассажиры сошли на берег, но таковых оказалось немного. Трое же, заплатив кормчему мзду, поднялись на борт. Матросы снова наполнили бочонки свежей родниковой водой, купили зелень и фрукты, несколько овец, вяленого мяса, и «Эос» собралась продолжить путь к Италии вдоль побережья Крита.
А на следующий день, к вечеру, когда свежий южный ветер, весело подгонявший корабль с раннего утра, превратился в настоящий шторм и пробегавший мимо старший помощник шепнул одному из матросов слово «эвроклидон», Иегуда понял, что у этого плавания есть шанс стать последним и для судна, и для пассажиров.
Четырнадцать дней, две полных недели смерть ходила вокруг них кругами, как плавает вокруг жертвы хищная рыба, сужая и сужая кольцо. Четырнадцать дней Иегуда мысленно благодарил корабельщиков из Остии, сработавших зерновоз на совесть. Четырнадцать дней каждый человек на корабле жил надеждой, и только Шаул с первой и до последней минуты был уверен в том, что они выживут.
— Это Бог даровал мне всех вас, — кричал Шаул, слабый, с землистой, почти зеленой кожей, ввалившимися щеками, мокрый и замерзший до дрожи. Губы его тряслись, но глаза оставались спокойными. — Мужайтесь, я верю тому, что обещано! Мне суждено предстать перед глаза цезаря, а, значит, корабль достигнет берегов!
Голос его перекрывал свист ветра, треплющего свободно висящие ванты, и шум волн, бьющих в борта «Эос».
— Верьте мне, люди, нас обязательно выбросит на остров и Бог не даст нам пропасть!
Как ни странно, люди верили ему и сейчас, в лихую годину, перед лицом почти неминуемой смерти, хотя он не был ни моряком, ни кормчим. Сам кормчий уже давно никого не утешал. Лишившись помощника и одного из матросов, он боролся со стихией не из мужества, а от безысходности. Судно было отдано на волю ветра с того момента, как спустили паруса, но искусство кормчего позволяло направлять его поперек волн — рулевые весла и правило до сей поры оставались целыми.
Когда четырнадцатая ночь окутала корабль от акростоля
[84] до носа, кормчий услышал во мраке далекий шум прибоя. Матрос, посланный на корму мерить глубину, издал громкий крик радости — лаг показал шестьдесят локтей. Это означало, что земля действительно очень близко. В этом была великая радость, но и великая опасность — волны, треплющие судно, словно щенка, могли выбросить его на скалы и разбить вдребезги.
Иегуда увидел, как белкой взлетел на мачту впередсмотрящий, но что он мог увидеть в кромешной тьме штормовой ночи? Двое бросились к рулевым веслам на кормовые балкончики, матрос на носу снова бросил лаг…