— Я благодарен тебе за разъяснение, Иосиф, но какое это имеет отношение ко мне? Разве я не делал другим зло? Это моя работа — делать зло тем, кто хочет зла Риму! Я для того поставлен сюда властью императора, и горе тому, кто думает иначе! Спроси у мертвых, Иосиф! Спроси у тех, кого убили по моему приказу — жестокий ли я человек? И они ответят тебе, если смогут! Мои боги не осудят меня за то, что я помогаю моей стране быть великой. А твоему Богу до меня нет дела — ведь я не верю в него!
— Ты жестокий человек, Бурр, многие считают тебя таковым, — пояснил га-Рамоти все тем же серьёзным тоном. — Многие считают, что ты более жесток, чем прокуратор, и именно твоя железная рука правит Ершалаимом. Это потому, что Пилата видят здесь только по большим праздникам, а с тобой сталкиваются каждый день. Но я знаю — это не так. Твою жестокость я все же готов понять — ты режешь, как врач, удаляющий больные ткани. Ты убиваешь, когда это необходимо, но не наслаждаешься этим. Исполняя долг, ты просто делаешь, что должно, но не ненавидишь. Пилат — ненавидит. Ты не иудей, Афраний, ты такой же гой, но понимаешь, что такое НЕОБХОДИМОЕ зло. Возможно, что я не прав, но мне кажется — жизнь здесь сделала тебя таким.
— У необходимого зла широкие рамки и много лиц, — сказал Афраний. — Мне льстит, что ты думаешь обо мне так, га-Рамоти, но вдруг ты ошибаешься?
— А вдруг ты ошибаешься, Афраний? — спросил Иосиф мягко. — Ведь Богу нет дела до того, веришь ты в него или нет. Он правит миром. Он делает нас такими, какие мы есть. Всех. И тех, кто верит. И тех, кто не верит. И тебя в том числе. Знаешь, почему га-Ноцри, иудея из школы фарисеев, слушают и греки, и римляне, и самаряне с иудумейцами? Почему его проповеди собирают столько слушателей? Потому, что он говорит с людьми не на языке священников-кохэнов, а на их собственном языке. Он рассказывает им притчи о борьбе добра и зла, о том, что в мире слишком часто тьма стала побеждать свет, что Эдем и огненная Геена не вне, а внутри самого человека. В нем нет огня, который горел в Окунающем, но в нем есть свет. Огонь привлекает людей быстрее — он ярок, неукротим и страшен для врагов, но в нем сгорают и враги, и друзья, и сильные, и слабые. Насытившись, огонь гаснет, а свет… Свет — он может гореть долго, многие годы…
Афраний посмотрел на горящие по стенам лампы, на кружащих у пламени мотыльков и мошек, то и дело вспыхивающих искорками в тот момент, как нежный, колеблющийся от сквознячка свет поджигал им крылья и они падали вниз, на стол… А из темноты, из прохладной ершалаимской ночи все летели и летели новые ночные твари, обманутые ласковым теплом и обреченные умереть, едва заметно вспыхнув.
— Значит, в человеке, который пытался силой захватить Храм, есть свет? — спросил Бурр негромко. — И это говорит мне член Синедриона, один из учителей Израиля?
— Ты пришел ко мне услышать правду, не так ли, Афраний? И еще — решить, как именно ты будешь действовать? Определить меру НЕОБХОДИМОГО зла?
Их взгляды встретились.
— Пусть так, — сказал Бурр, не отводя глаз. — Откровенность за откровенность. Я действительно пришел к тебе, чтобы понять, как и что делать дальше, и от нашей с тобой беседы зависит многое. Нами арестованы Дисмас, Гестас и Вар-раван. Они иудеи, все состоят в организации сикариев, вина их доказана, и они будут казнены на праздник. Есть еще один человек, которого кое-кто из твоих соплеменников хотел бы увидеть на кресте, но — вот незадача! — казнить в этом городе можно только по приказу прокуратора! А мы, на настоящий момент, не видим в этом человеке опасности для власти Рима.
— Ну, конечно же… И ты хочешь, чтобы я донес на единоверца? Дал прокуратору основание?
— Я бы не пришел к тебе с этим, Иосиф, — произнес Афраний устало.
Глава 12
Иудея. Окрестности Ершалаима
30 год н. э.
Эта ночь была третьей, которую Иешуа проводил на Елеонской горе. И все ночи он провел в жарких молитвах, обращаясь к Всемогущему за помощью. Три ночи без сна. Три ночи без ответа.
На этот раз мы были рядом с ним. Мириам, Кифа и я — он сам позвал нас с собой, хоть до этого просто исчезал из дома Иова, никому не говоря ни слова.
Стараясь не мешать Иешуа, мы с Шимоном разыскали сухой хворост — благо в старом саду всегда полно отсохших ветвей, и Кифа вынес их на открытое место, где старые оливы расступались. Мириам присела на большой круглый камень, похожий на лоб погребенного сказочного великана, а я, сложив у ее ног некое подобие очага из обломков скал, высек кресалом пламя и разжег костер.
Лунный свет разгонял выползающий из межгорий туман, смешивал его с тенями, и над влажными от капелек влаги камнями ползли белесые, разорванные в клочья языки редеющего пара. Ползли — и тут же растворялись, превращаясь в ничто.
Га-Ноцри молился долго.
Мириам сидела на камне, охватив колени, и смотрела то на согбенную спину Иешуа, то на тлеющие у ног угольки. Тени, лежащие под глазами, делали ее старше, и я невольно вспомнил, что не знаю, сколько ей в действительности лет. Лицо Мириам всегда было изменчиво — она могла казаться красавицей и тут же, буквально через несколько мгновений, выглядеть совсем иначе, всего лишь сменив улыбку на раздражение. Сегодня она была хороша, несмотря на усталость. Кожа ее словно светилась изнутри, пламя положило на ее щеки нежный румянец, наполнило искорками темные, необычного разреза глаза, но взгляд ее, полный нежности и заботы, был, скорее, взглядом матери Иешуа, чем его подруги. Так глядят на сына, о судьбе которого волнуются. Так глядят на ребенка, готового совершить безрассудство — с тревогой и любовью.
В моей жизни — и до, и после той ночи — было много женщин. Они смотрели на меня по-разному: со страстью, с гневом, с презрением, с радостью, с надеждой, но память моя сохранила только лишь один взгляд, подобный взгляду Мириам на га-Ноцри. Так смотрела на меня мать у ворот нашего александрийского дома в ту минуту, когда я покидал его навсегда.
Когда луна, висевшая на небе огромным золотым блюдом, начала скатываться вниз, Иешуа прервал свою страстную беседу с Богом и подошел к нам. Мириам, сидевшая почти неподвижно, сразу ожила, лицо ее разгладилось, вновь помолодело. Окончательно прогнал тяжелую дрему Кифа, а га-Ноцри сел между нами и внимательно, словно впервые увидев, ощупал всех троих взглядом.
— Я не случайно позвал вас с собой, — сказал он слегка хрипловатым голосом. — Ты, Мириам, моя половина, моя любовь, моя женщина и любимая ученица.
Он протянул свою тонкопалую хрупкую руку и коснулся ее кисти легким, невероятно нежным движением.
Потом он посмотрел на Кифу. Тот насупился и был не в силах скрыть ревность, одолевавшую его при виде чувств, которые Иешуа выказывал Мириам.
— И ты, Шимон, близкий мне человек, с самого начала шел со мною рядом, разделяя со мной и невзгоды, и радости пути. Мой защитник и опора. Камень, на который я могу опереться.
Он перевел взгляд на меня. Глаза его были печальны и, посмотрев в них, я вдруг почувствовал огромное желание заплакать.