Он встал со стоном, с трудом разгибаясь, болела каждая клетка тела (адреналин уже не кипел в крови, а быстро разлагался, выжигая из тканей жир и пекло так, что хотелось расчесать кожу до крови) и с удивлением посмотрел на пистолет, который все еще держал в руке.
— Пустой, — констатировал он, выщелкивая магазин. — Но один раз я точно попал… Ну, вот, вставай-ка, девочка… Пора идти.
Арин поднялась, сделала несколько неверных шагов и упала на грудь Рувима. Слезы хлынули из ее глаз потоком, плечи затряслись.
— Что, — спросил профессор, — отпустило? А меня еще нет… Держись, Арин, держись. Нам с тобой деваться некуда. Нам с тобой еще Валентина выручать. Не можем же мы бросить такого парня!
Он погладил девушку по мокрым от пота плечам.
— Он же тебе нравится? Так? — спросил Рувим и она, несмотря на рыдания, несколько раз кивнула головой. — И ты ему нравишься… Значит, надо выжить, чтобы посмотреть, что из этого получится.
Он подождал несколько секунд, все так же подставляя грудь под льющиеся рекой слезы.
— Давай мы поплачем, когда все будет хорошо, — попросил он с неожиданной нежностью. Так мог бы говорить заботливый отец или муж, но Кац никогда не был ни мужем, ни отцом. — Сейчас полиция оцепит квартал и нам будет не до слез, девочка моя. Лучше скажи мне честно — ты когда-нибудь угоняла машины? Или мне опять придется все делать самому?
Глава 6
Римская империя. Остия
Вилла Понтия Пилата
37 год н. э.
«На осужденного Иешуа га-Ноцри был одет венок из ветки терна. Легионеры смеялись и говорили, что царю Иудеи приличествует такая корона».
— Конец 12 листа. Отчет написан всадником Афранием Бурром собственноручно.
Секретарь аккуратно свернул пергамент и положил его в футляр.
Пилат казался спящим. Он полулежал в кресле, прикрыв ладонью отечное лицо.
— Я помню, как он докладывал мне, — наконец, произнес бывший прокуратор. — После этого еврейского праздника, перед моим отъездом в Кейсарию. Я спешил, он докладывал второпях, потом пообещал прислать мне копию доклада. И прислал… С тех пор я не открывал футляров. Много там еще, Ксантипп?
— По событиям 783 года еще 10 листов доклада Афрания. Есть копии доносов — 30 листов. Есть переписка, копии писем Каиафы и Ханнана, запись беседы Иосифа га-Рамоти и Афрания Бурра — более ста листов, опись не полная. Есть доклады агентов… То, что я успел разобрать — 63 листа.
— Сколько пергаментов, Ксантипп, сколько документов, которые никому не нужны…
— Ты хочешь, чтобы я читал дальше?
— Погоди…
Пилат заглянул в стоящий перед ним кубок и плеснул туда вина.
— О казни можешь не читать…
— Хорошо.
…я вспомнил жар весеннего солнца, вонь, исходившую от лохмотьев прокаженного, прикрывавших меня от посторонних взглядов. Вспомнил женщин, стоящих неподалеку от креста трех Мириам — Мириам, мать Иешуа, его женщину — Мириам из Магдалы, тетку его — Мириам Клеопову, верную и услужливую Йохану, жену Хузы, Саломею, вдову Шломо, что сопровождала его во всех странствиях и осталась с ним в несчастье.
Я даже помню, как отрывисто и быстро они дышали и как всхлипывали, когда слезы забивали дыхание. Я не мог подойти и утешить. Я не мог даже приблизиться. Для всех я должен был умереть, остаться в памяти людей тем, кто предал его на смерть. Тело, которое должно было стать моим, уже лежало под камнями у оврага. Я сам спрятал его там. Я, Иегуда, должен был умереть праздничной ночью. Должен был исполнить данное слово, подтвердить пророчество.
А пока я стоял за оцеплением, в пяти шагах от женщины, за которую был готов отдать жизнь, в двадцати шагах от умирающего друга, смерть которого обрекала меня на проклятие. Стоял и смотрел, и каждый звук, каждый жест, каждая деталь, даже птицы, неподвижно висящие в небе, даже жук, ползущий по камню у моих ног, высекались навечно на камне моего сердца. Я, Иегуда, Проклятый, предатель, стоял и глядел, как солнце выжигает жизнь из Иешуа, как мухи сжирают его плоть.
У самого ц’лаба
[48], на котором был распят га-Ноцри, сидели легионеры и играли в кости. Им было жарко, скучно, но они знали, что стоять в оцеплении еще хуже и радовались, что сегодня исполняют обязанности палачей. Солдаты бросали кости, а у их ног лежала одежда Иешуа, незнакомый мне богатый наряд — настоящее царское облачение. Бедра га-Ноцри прикрывала только окровавленная набедренная повязка. Ткань казалось живой — на тряпке, покрытой засохшей кровью, пировали сотни мух. Перебитые голени посинели и налились запекшейся черной кровью, осколки сломанных костей натягивали кожу изнутри.
Людей за оцеплением было меньше, чем роящихся вокруг него мух. Он умирал не только потому, что прокуратор приговорил его к смерти, не потому, что бросил вызов жрецам. Он умирал от равнодушия собственного народа, которому оказалась не нужна его жертва.
И когда он умирал, рядом не было никого из его талмидов
[49]… Никого. Как легко рассеяли их. Как легко рассеяли нас.
Издевательская надпись на титлусе
[50] над его головой — все, что осталось от его мечты: от коронации на Хермоне, от жарких молитв на Елеонской горе, от праведного гнева в Храме. На кресте и царь, и философ, и предатель, и машиах умирают одинаково. В петле тоже… Смерть ровняет всех.
Был девятый час дня, когда впавший в беспамятство Иешуа поднял голову и посмотрел на застывшее в небе солнце, затянутое легкой дымкой приближающегося хамсина и крикнул изо всех сил:
— Или! Или! Лава савахфани?
[51]
Сил у Иешуа оставалось немного. Крик его прозвучал, словно стон. Он уже не видел никого из нас. Возможно, он даже не понимал, что с ним происходит. Вар-Равван, распятый на соседнем кресте, давно сошел с ума и распевал молитвы — слова путались, он то и дело запинался и начинал странно, по-лошадиному, трясти косматой головой. И смеяться. Гестас, казавшийся самым крепким в начале казни, уже хрипел и кашлял кровью. Легкие его не выдержали и он умирал. Речь шла не о часах — минутах. Кашель разрывал его изнутри, в легких хлюпала вода вперемешку с кровью. Но Всемогущий не благоволил к нему и не давал потерять сознание.
Счастлив был только Дисмас, который лишился чувств больше часа назад и с тех пор больше не возвращался в сознание. Он все еще дышал: грудь вздымалась, из приоткрытого рта вырывались хрипы, но не страдал. Страдала оболочка — истерзанная, прибитая коваными гвоздями к перекладинам, самого Дисмаса в ней уже не было.