Наступило начало 187 (803). Халиф только что вернулся из паломничества в Мекку. По своему обыкновению, повелитель поселился далеко от Багдада, — он не мог выносить шума и копоти большого города, — в замке у Амбара, на Евфрате. Несколько уже дней нездоровилось повелителю или же какая-то тяжкая забота грызла его душу. Сирийский врач, христианин Гавриил, покачивал задумчиво головой — ничего не пьет, не ест. Через курьера вызван был ко двору глава полицейских в Багдаде. «Если застежка рубашки моей, — сказал ему Рашид, — узнает, зачем тебя вызывал, я швырну ее в Евфрат». Затем должностное лицо поспешило с тайным поручением обратно в Багдад. Всем при дворе стало как-то не по себе, но никто и не воображал того, что предстояло. Незадолго пред тем перешептывались один-другой, что с бармекидами что-то неладно. Халиф стал явно выказывать неудовольствие Яхье: сам же повелитель приучил его в обращении с халифом допускать иногда более откровенности, чем благоговения. Некоторые смутно стали догадываться, что властелину, уже почти достигшему сорокалетнего возраста, пожалуй что надоело быть вечно под «отеческой» опекой визиря. Но этому слуху являлся живым противоречием находившийся неотлучно при властелине Джа’фар, ибо более чем когда-либо сыпались на него милости. Если же один из его друзей и предостерегал его, укоряя в неосторожности, когда он выстроил тут же на глазах у повелителя дворец, стоивший 20 млн дирхемов, то и это замечание в настоящее время, казалось, не имело никакого смысла, и вот почему. В предпоследнюю пятницу Мухаррема (27 января 803) халиф отправился со своим любимцем на охоту. Все видели, как они возвращались обратно рука в руку. Повелитель распрощался с Джа’фаром, нежно обняв его, а сам пожелал провести вечер наедине со своими женами. С внимательной заботливостью приказал халиф врачу своему Гавриилу сопровождать бармекида в его жилище и составить ему веселую компанию. Кубки осушались усердно, а веселое настроение как-то не приходило. «Обрати внимание, — проговорил Джа’фар гостю. — Повелитель правоверных ничего не кушает, я боюсь, не начало ли это какой-нибудь серьезной болезни». Тут же на пиру восседал и Абу Саккар, знаменитый слепой певец, готовый песней усладить попойку. Но расстроенный хозяин ничего не хотел слышать, кроме одной меланхолической строфы: «…и туда поспешили Мунзира сыны
[323]: (т. I), где монах христианин святую обитель воздвиг
[324]. И ее не боится тревожный и не ищет, даров ожидая». Так коротали они время, пока не наступила вечерняя молитва. Вдруг врываются в зал Месрур, глава евнухов, и адъютант халифа, Харсама, начальник телохранителей. «Встань, негодяй!» — раздается его громовой голос, обращенный к Джа’фару. С ужасом глядит доктор, как всемогущего так недавно любимца повелителя волокут, словно заурядного преступника. Полчаса спустя позвали врача к Харуну. Перед властелином стояла голова Джа’фара на блюде. «Не хочешь ли меня спросить, — заговорил повелитель, — о причине моего недавнего отвращения к еде и питью? Знай, мысли о том, что ты видишь здесь, были к тому истинным поводом. Теперь я похож на выздоравливающего, прикажи, чтобы мне дали есть!» Тем временем начальник полиции в столице окружил жилища, занимаемые бармекидами, и всех их арестовал. Разосланные по провинциям курьеры хватали доверенных лиц и агентов могущественного семейства, имущества конфисковались. Впрочем, по тогдашним понятиям с отдельными личностями поступили вовсе не жестоко. Удовлетворились довольно снисходительным заточением Яхьи и его сыновей, и лишь некоторое время спустя усилились строгости, навеваемые вспышками подозрительности, хотя никого больше уже не казнили.
Внезапная немилость, постигшая первую семью в государстве, должна была неминуемо произвести повсеместно удручающее впечатление. Разнообразнейшие предположения о настоящей причине опалы, передаваемые от одного к другому, дошли и до нас в различных версиях, доказывая, насколько интересовались этим событием как современники, так и позднейшие потомки. Существуют два противоположных мнения, которые повторялись историками и тогда и теперь. Одни уверяли, что причиной падения Джа’фара была женщина. У Харуна была сестра, Аббаса, которую он любил, как передают, так нежно, что никак не мог с ней расстаться. И участие Джа’фара в вечерней беседе было халифу приятно, но обоих вместе видеть у себя запрещали ему, однако, обычаи гарема, ставшие с некоторого времени особенно строгими: не дозволялось чужому мужчине видеть сестру повелителя без покрывала. Один только и был исход: Джа’фара следовало женить на Аббасе. Для того же, чтобы сохранилось резкое отличие владетельного дома от слишком могущественной и без того семьи бармекидов, брак заключен был фиктивный. Недолго, однако, так продолжалось: родилось вскоре двое детей. Тайно воспитывались они вдалеке от двора. Несколько времени спустя донесли халифу об их существовании, и ему пришлось пожертвовать любимцем. Большинство, однако, искало понудительных причин совсем в ином. Замечали, что у властелина с каждым годом медленно, но постоянно растет чувство недовольства на свою зависимость от гордого рода. Хотя и в самой привлекательной форме, бармекиды предоставляли ему, однако, лишь тень могущества, а себе, собственно, сумели присвоить истинную власть. По настоящему следовало бы отнестись с полнейшим недоверием к первому приводимому выше сказанию, как это делается вообще с так называемыми историческими анекдотами, и принять безусловно последнее объяснение, если бы только из хода событий не вытекало, что Харун имел какой-то повод питать к Джа’фару особливую неприязнь. В самом деле, если бы халиф домогался только уничтожения влияния бармекидов на государственное управление, Яхья первый должен был бы пасть от меча: в кабинете его сходились все нити управления; настоящим правителем был ведь он, а не Джа’фар, который лишь изредка, по специальным поручениям, принимал участие в общественных делах. Как бы там ни было, сколь ни возмутительно коварство аббасида, поражающее намеченную жертву в момент оказания лицемерной дружеской ласки, тем не менее не следует упускать из виду, что то положение, которое заняла великая министерская семья по отношению к своему монарху, шло вразрез с личным правом пользования властью последнего. Сугубо невыносимым стал для халифа установленный порядок, когда в течение 180–186 (796–802) вследствие многочисленных неудач внешних и внутренних, происшедших в управление бармекидов, он представился ему в менее благоприятном свете, чем было это прежде. Безграничную признательность заслуживала бы поэтому почти невероятная кротость внука Мансура, с которой он удовольствовался, не истребляя в корень семьи, низвергнуть чересчур высоко поднявшийся род, если бы притом халиф обладал способностями пользоваться с осмотрительностью и искусно единодержавием, так счастливо им добытым.
Про него же этого никоим образом сказать нельзя. Сила дома Аббасидов как бы на долгое время исчерпалась, всецело воплотившись в мощном Мансуре. Только в сыне Рашида, Ма’муне, проявляются снова некоторые качества, так необходимые монарху исполинского государства. Не ранее 100 лет после смерти основателя династии появляется действительно достойный ему преемник В этом и состоит исконное проклятие деспотизма; оно выслеживает властелина на головокружительной выси неограниченной власти, вдыхая в него забвение всякой меры и необходимости самоограничения: то низвергается им повелитель в пропасти неистовой тирании, то погружается в обессиливающее болото вечной погони за наслаждениями. Над преемниками Аббаса разразилось оно в широчайших размерах
[325]. Не следует, разумеется, забывать, что ту необдуманную быстроту назначения самых жестоких наказаний, какую мы встречаем с ужасом даже у лучших из этой семьи, лишь на половину следует приписывать личным наклонностям: персидские влияния, увы, и в этом отношении становятся неизбежным законом
[326]. Во всяком случае, примеры подобного рода бесчеловечной жестокости были менее гибельны в общем для государственного блага, чем расслабляющая бездеятельность и боязнь труда — прямые последствия гаремной жизни и пресыщения всеми возможными наслаждениями. Мы уже видели, как силы Махдия были подорваны быстро в этом направлении. Вина Харуна и состояла, собственно, в том, что, низвергнув бармекидов, он не обладал ни энергией, ни политическим разумением для продолжения образа их управления. Единственная значительная мера, выдвинутая им еще перед 187 (803) и, по всей вероятности, задуманная по собственному почину, была повторением совершенной уже Махдием ошибки. Он возбудил соревнование между двумя сыновьями своими, будущими преемниками власти; но когда халиф скончался, не нашлось более бармекида, чтобы устранить снова дурные последствия распри. Благодаря только их заслугам, озарившим за время управления Харуна блеском как внутреннее благосостояние государства, так и внешние отношения, а равно и резкому отличию последующего периода, имя этого властелина неизгладимо запечатлелось в памяти жителей Востока. Таинственно наброшен на него восхитительный покров вымысла поэзии, и слава Харуна вместе со сказками «Тысячи и одной ночи» разнеслась по всему дальнему Западу. Вот почему этот человек, не совсем злой по масштабу аббасидскому, скорее добродушный, но как халиф весьма посредственный, пользуется известностью в глазах большинства. Его считают представителем восточного величия власти, подобием Карла Великого, типом истого, доподлинного халифа багдадского. А в сущности при нем именно и начинается период упадка халифата: устранив от дел семью образцовых исполнителей, он поколебал вместе с тем и политику сохранения равновесия между арабами и персами, правильное понимание и проведение которой в жизнь в течение пятидесяти лет и было исключительной заслугой Мансура и бармекидов.