И это доброе расположение было для него, так сказать, более чем необходимо. Вслед за отъездом Ма’муна вспыхнул в Хорасане мятеж харуритов; Тахир из-за личных счетов и зависти к генерал-губернатору Хасану ибн Сахлу все еще никак не мог справиться в Месопотамии с бунтовщиками, предводимыми Насром ибн Шебесом, а теперь могущество мятежника усилилось до такой степени, что только сыну Тахира, Абдулле, удалось к концу 209 (начало 825) принудить его сложить оружие. К этому присоединилось в следующие годы: волнения алидов в Йемене (207 = 822 и 212 = 827), где они мало-помалу все более и более крепчали, восстания в Мидии (около 210 = 824), в Месопотамии (214 = 829), в Кумме (в Персии, 216 = 831), продолжавшееся многие годы неповиновение наместника Синда (211–214 = 826–829). А параллельно со всем этим велись две большие войны, продолжавшиеся более десятка лет: одна в Египте (196–217 = 812–832), а другая против Бабека (201–222 = 815/6–837). Последняя весьма часто перекрещивалась в весьма опасных к тому же размерах со вспыхивавшей зачастую борьбой с византийцами.
Уже со 196 (812) возгорелась в Египте междоусобная война: из числа находившихся в стране арабов кайситы высказались за Амина, а йеменцы — за Ма’муна. Совершенно непредвиденное обстоятельство запутало еще более положение вещей. Дело в том, что в Испании, независимой со 139 (756) и находившейся под управлением новой династии Омейядов, вспыхнул в 198 (814) мятеж жителей Кордовы против Хакама I. По усмирении его жители южного предместья этой столицы изгнаны были все поголовно из страны. На кораблях переправились они частью в западную Африку, частью же в Египет, здесь высадилось их в 199 (814/5) не менее 15 тыс. человек, не считая женщин и детей. Сначала искали беглецы покровительства у йеменцев, обитавших в Александрии и кругом, но вскоре, пользуясь смутами междоусобной войны, они успели отстоять свою самостоятельность и, наконец, овладели даже Александрией. Непрерывный ряд опустошений, производимых в этой несчастной стране всеми этими ожесточенными обоюдными схватками партий, довел даже покорных коптов до отчаяния, и в этой провинции наступило вскоре полное разложение. Между тем только в 210 (825), после окончательного одоления в Месопотамии Насра, освободился Абдулла Ибн Тахир и мог быть послан в Египет. Сразу же принялся он задело с замечательной энергией; разбив настоящих мятежников, сумел нагнать такой страх на испанцев, что они предпочли очистить Александрию и снова пуститься в море под предводительством Абу Хафса Омара Аль-Баллутия. — По всей вероятности, они заранее наметили для себя остров Крит. Недаром же раздаются еще с 208 (823) жалобы греков на нападения сарацин. Во всяком случае, вся эта масса переселенцев обрушилась в 211 (826) на остров и отвоевала его у греков. Почти полтора столетия властвовали здесь потомки Омара в качестве независимых князей, пока византийцам не удалось снова прогнать арабов в 350 (961). Едва успел Абдулла Ибн Тахир по отплытии испанцев восстановить кое-какой порядок в Египте и получить новое назначение, как снова в 213 (828) сцепились кайситы с йеменцами. Пришлось брату Ма’муна, объявленному наследником, Абу Исхаку Мухаммеду по прозванию Аль Му’тасим биллах («обретший защиту в Аллахе»)
[338] отправиться снова с войском в Египет. Но и его вмешательство подействовало не надолго. Уже в 216 (831) арабы и копты больших округов нижнего Египта восстали снова поголовно. Проживавший в это время в Дамаске после похода против византийцев, халиф нашел нужным лично вмешаться. Мухаррем 217 (февраль 832) прибыл повелитель в Египет, и в то же самое время вступил сюда же Афшин, дельный военачальник тюркского происхождения, командовавший в Барке. Кровь потекла ручьями, и восстановлено было наконец спокойствие на продолжительное время. Теперь Ма’мун мог снова потянуться на север и возобновить свои походы против византийцев.
С 215 (830), собственно, открываются снова неприязненные действия вдоль «оборонительной линии» арабов с византийцами. А до той поры приблизительно 25 лет, за исключением отдельных случайных набегов, обе стороны были заняты улаживанием своих внутренних беспорядков. Ныне же правил в Византии энергический Феофил. Как кажется, — впрочем, наши сведения относительно именно этого исторического момента весьма неполны — он завязал сношения с хуррамитом Бабеком, власть которого, невзирая на ежегодные походы генералов Ма’муна (начиная с 204 = 819), распростиралась на всю западную Мидию и восточную Армению. До нас дошло также известие, что один из сторонников Бабека, перс, которого греки прозвали Феофобом, сражался на стороне греков в возгоревшейся новой пограничной войне между сарацинами и византийцами. Кто бы, однако, ни был зачинщиком возобновления старинной вражды соседних народов, для халифа представлялось весьма опасным усложнением, когда сектанты стали действовать заодно с внешним врагом. Весь северо-запад Мидии до самой Киликии объят был как бы огненным кольцом. Ма’мун прилагал величайшие усилия прорвать его, но почти все отряды, высылаемые против выступавшего каждый раз из своей главной квартиры Аль-Баз на отпор Бабека, терпели поражения один за другим, а случайные незначительные успехи не приводили ни к какому осязательному результату. И если на пограничной оборонительной линии, благодаря исключительно воинским доблестям Му’тасима, удалось после переменного счастья годов 215, 216 (830, 831) занять византийскую пограничную крепость Лулуа у Тарса (217 = 832) и включить Тиану в круг мусульманских крепостей (218 = 833), все же, как оказалось, не хватало более сил у халифата одолеть победоносно настоящую опасность этой двойной войны. Воинская годность арабов быстро улетучивалась благодаря возраставшему вырождению воинов — последствию нескончаемых междоусобных войн и усиливавшейся распущенности, приобретаемой жизнью в больших городах; а смешанные команды с добавлением персидского элемента не представляли также ничего особенно прочного; поэтому нет ничего удивительного, что всякое новое предприятие давалось все труднее арабам, а в данном именно периоде грозило даже полным застоем. Чувствовалась потребность в коренных изменениях в организации, чтобы достигнуть действительного устранения всех выступивших въявь недостатков.
Неограниченной похвалы заслуживает Ма’мун за его стремления и в эту тяжкую годину изыскивать время и выказывать охоту на продолжение великих традиций Мансура. Мы уже видели раньше, с какой заботой относился усопший великий правитель к искусствам и науке. Относительно спокойный период истории дал возможность и Махдию с Харуном покровительствовать также поэзии и ученым работам; хотя оба эти халифа более интересовались первой и родственными с нею занятиями грамматикой и литературой. Ма’мун же стремился основательно руководить литературными и научными движениями своего времени, добиваясь сознательно цели и выказывая при этом необычайное понимание. Это именно качество и выделяло его из ряда всех остальных Аббасидов. Трудно быть беспристрастным к человеку, который не уступал даже наихудшим представителям своей семьи в коварстве и жестокости, именно тогда, когда дело шло о выгодах личных или семьи, а зачастую ради удовлетворения самолюбия или даже мимолетного каприза. Но он, несомненно, обладал необыкновенной восприимчивостью к умственным интересам; всегда был готов халиф поддержать серьезный научный труд — оделял охотно выдающихся ученых и милостями, и покровительством. Положим, нельзя умолчать, что многие выдающиеся художники и ученые его времени, неоднократно стоявшие в оппозиции против него, поощряемы были главным образом и прежде при блестящем дворе Харуна или же выдвигались благодаря собственному увлечению наукой. Таковы были: Абу Теммам, издатель Хамасы (т. I); его покровитель Абдулла ибн Тахир, генерал и поэт в одно и то же время; Аль Бухтурий, тоже составитель новой Хамасы; Исхак ибн Ибрахим из Мосула, равно как и отец его, известный поэт и музыкант; то же самое можно сказать о юристе Шафие, теологе Ахмеде ибн Хамбале и знаменитом собирателе преданий Аль-Бу-харии. Но рядом с ними нельзя же пройти молчанием, что Ма’мун особенно отличал хотя бы, например, прекрасного историка Мухаммеда ибн Омар аль-Вакидия. По части хронологии на его изыскания полагаются и в новейшее время. Да и вообще халиф никогда не забывал ученых и поэтов. Особенно характерно было в повелителе его пристрастие к философии и точным наукам, имевшее глубоко проникавшие и в следующие столетия последствия. Конечно, нельзя сказать, чтобы арабы и персы Ирака не посвящали своих досугов и до него этим занятиям. Известно, что уже во времена Александра Великого Месопотамия и прилежащие страны представляли собой наиблагоприятнейшую почву для распространения греческого развития. За 53 года до Р. Х. при дворе парфянского короля Орода разыгрывалась, как дошло до нас, трагедия Эврипида, когда получена была весть о смерти Красса, а в V в. Сассанид Хосрой Анушарван основывает академию, процветавшую в течение 300 лет в Джундешапуре в Хузистане. Здесь разрабатывалась основательно греческая философия и медицина; последняя практиковалась также в больших благоустроенных госпиталях. Посредниками распространения греческих знаний были сирийцы Месопотамии благодаря географическому положению своей родины, а также исключительной наклонности к подобного рода деятельности. Этот спокойный, неповоротливого ума народ, со слабой изобретательностью, составлял яркий контраст с подвижными, можно сказать, беспокойными по темпераменту своими соседями единоплеменниками — иудеями и арабами. Но зато они неизменно отличались упорным прилежанием; столетия собирали усердно сирийцы в свои житницы плоды умственной деятельности других национальностей. Позаимствовав у греков христианское учение, они переработали, руководствуясь инстинктами своих прямолинейных понятий, наиглубочайшую проблему таинственного основного догмата религии в смысле монофизитском или же несторианском. Занимались они попутно и изучением творений старинных языческих философов, прежде всего Аристотеля, истины логики которого, хотя и неохотно, должна была признать даже сама церковь. С неменьшим жаром принялись эти труженики за изучение сочинений великих врачей и естествоиспытателей — Гиппократа, Галена и Диоскорида; им помогли усвоить и применять эти познания многочисленные греческие врачи римского и византийского периода; наконец, известны им были и Эвклид и Птолемеева Альмагеста
[339] одним словом, все главнейшие результаты научных усилий греков, ставших на Востоке, как и везде, наставниками народов. Все это терпеливые монахи сирийских обителей, разбросанных от Антиохии до Мосула, перевели слово в слово на свой родной язык. Непреодолимые трудности, являвшиеся на каждом шагу при передаче греческих слов и мыслей сообразно семитскому складу языка, осиливали они не свободой творческого вдохновения, а мучительным процессом точности передачи, рабски подражая постройке периодов и отдельных оборотов оригинала. С этого самого времени начинают выделяться три пункта, откуда изливалась на арабов Багдада вся мудрость греков. Далеко кругом по всем странам бывшего сассанидского государства распространялась слава о знаниях и трудах врачей академии Джундешапура, которые сохраняли заботливо в средоточии персидских земель национальность, язык, религию, равно как и науку греков, вплоть до аббасидского периода. Заболел как-то в 148 (765) халиф Мансур, обнаружились жестокие желудочные страдания, а его фельдшеры растерялись и не знали чем помочь. Властелин давно уже прослышал об искусстве сирийцев, проживавших неподалеку в этом персидском городке; он повелел вызвать оттуда начальника лечебницы, некоего Георгия из дома Бухтишу. В самом непродолжительном времени врач поставил на ноги халифа, и с этой поры христиане Джундешапура встречали радушный прием при дворе Аббасидов. С внуком Георгия, Гавриилом, мы уже знакомы как с лейб-медиком Харуна. Есть сведения, что халифы, боявшиеся пуще всего смерти из-за своей нечистой совести, одаряли подобных ему целителей почетными одеяниями, дорогими подарками и даже значительными суммами, доходившими в итоге до миллионов, — понятно, в таком только случае, когда властелин пользовался полным здравием. Уже по приказанию Мансура, так передают историки, Георгий переводил на арабский язык сочинения медицинского содержания, а Харун поручил другому врачу из Джундешапура, Иоанну ибн Масавейху, переложить на арабский захваченные в числе прочего в походах в Малую Азию и привезенные в тюках рукописи. Этот самый Иоанн был умным циником, не придававшим большого значения своему христианству. Он совершил на свой страх много такого, что даже трудно было бы предполагать по тогдашним временам, хотя бы, например, вивисекции. Своего Галена знал он досконально и, без сомнения, исполнил, по существу по крайней мере, задачу, навязанную ему халифом, превосходно. Был он позже лейб-медиком у Ма’муна и его обоих преемников, Му’тасима и Васика. Одновременно с ним стали известны и другие переводчики медицинских сочинений. Итак, эта передача греческих классиков началась уже относительно давно, но Ма’мун придал ей новое направление: он побуждал заниматься менее выгодным, чем медицина, делом, не приносящим непосредственной пользы практическим нуждам двора, а имен-но математикой, астрономией и философией. Основано было властелином в Багдаде великое учреждение под названием «дом наук»; тут же помещалась библиотека и астрономическая обсерватория; все это состояло под управлением сведущего Сельма и было сборным пунктом для множества ученых, независимо от школы в Джундешапуре начавших заливать арабскую почву потоком греческих познаний. Еще более, чем тут даже, процветало изучение старинных греческих и сирийских произведений в монастырях Месопотамии, а также среди жителей Харрана, остававшегося единственным местом в Сирии с языческим населением. И вышедшие из этих кружков переводчики, залученные щедростью Ма’муна в Багдад, имели громадное преимущество перед джундешапурцами, как более основательные знатоки чистого арабского письменного языка. Это обстоятельство и стало главной причиной, что их работам было отдано предпочтение, а старинные переводы вскоре забросили. Единственное мерило, применяемое к этим трудам даже малосведущими в сирийском арабами, было старание сделать перевод по возможности удобопонятным. Если только подумать, что усвоение отвлеченных понятий греческой науки достается нелегко даже сыну XIX столетия, возможно ли нам не оценить по достоинству этих людей, умудрившихся просветить мозги необразованного араба. Не умаляется нисколько заслуга перевода и тем обстоятельством, что передача шла не прямо с греческого, а почти всегда с сирийских изданий. Дело в том, что арабский язык, обладающий во многих отношениях необыкновенной пластичностью, в высшей степени оригинален и своеобычен. Для него, особенно в философских предметах, было еще труднее, чем в сирийском, подыскать соответственную терминологию: вот почему и помогало более легкое понимание родственного наречия к преодолению существенных в известной степени трудностей. И все же было это предприятием, граничащим почти что с невозможным — приходилось передавать рабскую верность сирийского в несколько более осмысленном арабском изложении. Мухаммеданские авторитеты приписывают первоначальную заслугу исполнения этой адски трудной задачи зачинателю ее, христианину из Хиры, Хунейну ибн Исхаку. При Ма’муне и позже он занялся переводом некоторых философских трактатов Аристотеля, в особенности же более подходящего к его пониманию Галена, и передал их сравнительно хорошим арабским языком. Благодаря последней работе он считается настоящим основателем арабско-персидской медицины. Ма’мун высоко ценил его труды; переводы искусного человека ценились буквально на вес золота. Ученый подбирал, понятно, бумагу необыкновенной плотности и толщины, переписчика своего заставлял выводить самые что ни на есть крупные буквы. Но трудная работа заслуживала вполне эту чрезмерную плату. Необычайное значение подобной деятельности сразу открывало возможность результатам греческой мысли и их исследований, только собранным и притом без всякой духовной переработки почтенными сирийцами, сделаться доступными для всей этой разумной смешанной расы арабов и персов. Поистине с волчьим аппетитом набросились они на ломящуюся от множества блюд трапезу чужеземной мудрости — направление, достойное величайшей похвалы, особенно если принять во внимание, что они не были связаны решительно никакими традициями с классической древностью. Мало-помалу стали муслимы не только действительно понимать ими усвоенное, но даже в некоторых отраслях продолжать и дальше самостоятельную разработку греческой науки. При пренебрежении, с которым наши естествоиспытатели, опираясь не без основания на поразительные успехи наук за последнее время, имеют обыкновение относиться ко всему, как к имеющему только историческое значение, в новейшее время вошло в моду смотреть на арабскую ученость с некоторым презрением. Бытописателю средневекового Востока достаточно будет напомнить им, что арабы и персы в течение многих сотен лет продолжали быть наставниками всего Запада по предмету греческой культуры. Будет, конечно, дурной аттестацией не Востока, а именно Запада, что это несовершенное направление так долго продержалось и считалось в свое время удовлетворительным. Между тем всякий, приступающий к делу с полным беспристрастием, найдет, надеюсь, достойными внимания массу наблюдений и описаний новых болезней, не ускользавших от прозорливости и тонкой наблюдательности восточных врачей. Эти же арабские ученые даровали нам стройную систему, а в некоторых отделах создали такое дальнейшее развитие аристотелевско-неоплатонического учения, к которому схоластики Запада, полагаю, едва ли многое прибавили. Особенного внимания заслуживает также самостоятельная обработка и замечательное развитие математических и физических, в особенности же оптических знаний — вот под каким углом зрения следует глядеть на научную деятельность этой знаменательной эпохи, развивавшуюся притом наряду с расширением и других отраслей культуры. Лучшее, конечно, и тут совершили персы, арабы во многом уступали им; единственное исключение составляло, конечно, занятие математикой, особенно подходящее к складу семитского ума. Я’куб ибн Исхак аль-Киндий при Ма’муне и его непосредственных преемниках изложил в бесконечном количестве отдельных сочинений всю область философии и естественных наук в энциклопедическом объеме и вполне справедливо заслужил свой почетный титул «арабского философа». Никто из целого ряда следовавших за ним ученых чисто арабского происхождения не сумел заслужить снова его универсального значения. Всеисчерпывающим гением средневековой медицины был Абу Бекр Мухаммед ар-Разий
[340]. Он жил поколение спустя после Ма’муна в персидском городе Рей (Тегеран); его родина дала также и в позднейшие времена множество других выдающихся философов и естествоиспытателей. Но в самом начале, при Ма’муне, движение ограничивалось лишь Багдадом. Этой эпохе, положим, приписывают также весьма сомнительную заслугу перед потомством: она положила прочное начало одному из величайших заблуждений человеческого духа — астрологии. Хотя никак нельзя, впрочем, отнять некоторого значения от наблюдений за течением звезд и вообще астрономическо-географических работ восточных астрономов, но все это отступает совершенно на задний план перед применением арабами звездной сферы к астрологическим задачам. Почти столь же древняя, как и весь восточный мир, сохранялась эта воображаемая наука по преимуществу среди сирийских язычников Харрана, и спустя несколько десятков лет после Ма’муна перекочевала тоже в Багдад. И все же она заслуживает некоторой признательности, так как благодаря ей многие дельные математики и астрономы в сообществе с некоторыми персами и школой упомянутого выше Киндия успешно поработали над распространением и дальнейшим развитием алгебраических, геометрических и астрономических сведений. Была это поистине весьма характерная порода людей. Со своим верховным вождем, доблестным Сабитом ибн Куррой долго еще харранцы культивировали всячески веру и науку праотцов своих в пику всей этой исламской ереси.