Мы уже знаем как просты были, доходя почти до скудости, основы веры, представлявшейся каждому при первом знакомстве с сущностью ислама: «Нет божества кроме Бога, а Мухаммед — посланник Божий». Вот два главные положения, к которым присоединяется еще третье — воскресение мертвых и Страшный суд. И из всего этого оригинальным, собственно, является одно утверждение, что Мухаммед — посланник Божий. Но мусульманский Бог и мусульманское воскресение мертвых, в конце концов, нечто совершенно иное, чем то, что подразумевают под этим христиане и иудеи.
Что касается понятия о божестве, то уже и раньше было отмечено, что Мухаммед по всему своему духовному существу, по обстоятельствам жизни и, наконец, по своей нравственной несостоятельности представлял себе Бога, правда, превышающим все земные понятия — вечным, всемогущим творцом мира, «властелином в день судный», — но никак не святым и справедливым. Положим, догматика и других религий не приводит иных доводов для основ и обязательств, свойственных ее этике, кроме одного только божественного откровения, но зато в других религиях стараются указать, что воля Божия есть в то же время представление всего, что человек считает справедливым и святым, а также добрым и любвеобильным. Бог Корана наказывает неверие без всякого милосердия, даже с особенным самодовольством, подобно мстительному арабу, отплачивающему неуклонно за каждое личное оскорбление. И Аллах отдает свои повеления не потому, что они святы и справедливы, а потому, что ему так хочется. Даже позднейшая схоластическая теология, развившая столь достойную всяческой похвалы проницательность при начертании системы вероучения, не в силах разрешить главной задачи, т. е. найти руководящий принцип в выражениях той божеской воли, которая от наивысших требований полного самопо-жертвования со стороны правоверных в делах веры переходит к ограничению войны в святой месяц, снисходит даже до мелочных забот улаживания какого-нибудь последнего скандала в гареме пророка. В противоречивой неровности и путанице понятий трудно было разобраться; приходилось поневоле объяснять многое тиранически абсолютным: «Саr tel est notre plaisir»
[121]. Ислам превзошел окаменелое, так сказать, понятие позднейшего иудейства о личном Боге. Ничего нет удивительного поэтому, что даже ныне мусульманин не питает к своему Богу теплой любви. Он не в состоянии почитать в нем небесного отца, может лишь трепетать перед неумолимым властителем, мгновенных прихотей которого не в состоянии никто ни предвидеть, ни избегнуть. При всем грозном величии, овевавшем его лик, Бог Корана, по крайней мере для своего пророка, находил слова кротости и утешения; но Бог позднейших догматиков, даже и по отношению к своим испытаннейшим правоверным, стал буквально тираном, неподдельным арабским Богом, которого роковое значение этот жестокий народ с такою легкостью умел вычитывать из Св. писания по всякому, даже незначительному поводу. Ввиду этого подавляющего образа человек совершенно последовательно начинает вырисовываться как «раб», и ничего более. Соответственно подобным отношениям понятно, что и способность человека снискать милосердие Божие зависела всецело от произвола Всемогущего. Мы уже выше видели те основания, вследствие которых пророк вынужден был признать, что сам Бог, предвеки, постановил: кто из людей удостоится веры и спасения и кто останется закоснелым в неверии и пожнет вечное осуждение; указывалось также, что Мухаммед при неопределенности своих воззрений не мог и сам дать себе ясного и полного отчета во всем. Рядом с изречениями, указывающими на безусловный произвол благодати, в Коране встречаются и такие места, по которым можно предполагать и о существовании в человеке свободы выбора; поэтому неудивительно, что с ходом развития теологической системы именно в этом вопросе должны были произойти сомнение и разномыслие. Вообще среди многочисленных кружков с некоторым оттенком мирского настроения, как, например, между людьми образованными, приходившими в соприкосновение с греческими и персидскими идеями, перевес, по крайней мере в первое столетие, был более на стороне свободных воззрений. Но позднее, при Аббасидах, когда именно эти чуждые элементы стали угрожать извне самому существованию арабизма, пересилило более строгое направление. Задались целью серьезно проводить идею жестокосердия божества, а сообразно с ней рос и догмат предопределения человека к вере или безверию, к спасению или к погибели. Принцип выдвинулся наконец с крайней резкостью в том чисто рассудочном направлении, с каким семит привык подходить к научным вопросам и благодаря которому арабы и иудеи произвели столько великого и образцового в математике. На тех же основаниях учение абсолютного предопределения быстро развивалось дальше и перешло в тот фатализм, который постепенно стал составлять всем известные существеннейшие основы всего мусульманского мировоззрения; они, так сказать, всосались в плоть и кровь исламских народов
[122]. Распространение этой идеи ускорено было еще тем обстоятельством, что по окончательному истощению духовного организма арабской народности судьба мусульманства начала зависеть всецело от турок, к преимуществам которых никоим образом не может быть отнесена духовная бодрость; поэтому ясность и простота фаталистического учения им, преемникам арабизма, сразу пришлась по душе. Затем пронесся ураганом по большинству земель Востока натиск монголов, убивший и истребивший повсюду как физическую, так и духовную жизнь. Поэтому-то фатализм, почти всегда встречающий с полною пассивностью всякое энергическое воздействие, вскоре переродился в вялую бездеятельность, благодаря которой будущность, в особенности Турции, представляется ныне почти безнадежной.
Неясность понятия о сущности божества в Коране возбудила споры между теологами и по поводу другого пункта. Когда Мухаммед (только едва ли в начале пророческой его деятельности) познакомился с христианским догматом триипостасности, он иначе не мог его представить себе, как в форме тройственности божества. Это пониманье совершенно соответствовало указанной манере семитского духа, который не был даже в состоянии себе уяснить, зачем догматика прямо не формулирует полного единства. В противоположение этому догмату пророк напирал сильнее всего на то, что Бог лишь един — и учит: «Он — Бог — един, вечный Бог. Он не рождал и не рожден: кого-либо равного Ему не бывало» (сура 112). И вот, именно вследствие выдвинутого вперед этого настоятельного «кого-либо равного ему не бывало», развилось до крайних пределов понятие об абсолютной высоте, недосягаемом отдалении, почти, можно сказать, отчуждении Бога от всего человеческого, что и вылилось, как мы уже видели, в форму отношений властелина к рабу. Но далее этого у Мухаммеда абстрактное мышление не шло, чистое представление духовного существа Бога ему не давалось. Он являлся у пророка не иначе, как в несколько преувеличенном человеческом образе. Так, в Коране упоминается, например, о руках и лике Божиих; Моисей молит Господа: «Дозволь мне лицезреть тебя» и т. д. в подобном роде. Пророк подражает вообще картинности изложений как Ветхого, так и Нового завета и при этом вдается действительно в представления несомненно антропоморфного характера. С другой стороны, подыскивает он усердно все новые и новые эпитеты для более яркого обозначения величия, вечности и всемогущества высочайшего; поэтому существо божие обставлено у него значительным числом имен прилагательных, как, например, всемогущий, премудрый, милосердный, всеведущий и т. п. Позднейшие теологи, неуклонно стремившиеся к возможно последовательному мышлению, не могли, конечно, не заметить этого внутреннего противоречия между оттенками обоих крайних воззрений на самое существо божие. Поэтому вольномыслящие старались во всем том, где придавались человеческие свойства божеству, видеть лишь картинность изображений, а где было возможно — даже игнорировать текст. Люди же строго правоверного направления силились восстановить, несомненно, часто ускользающий при этом смысл писания и требовали во что бы ни стало буквального, по возможности, понимания. Первые, само собой, дошли до того, что несколько уронили уважение к самому Корану, другие же придали ему значение чрезмерное. В этом споре «о свойствах Бога» обе стороны горячились не в меру. Положим, ортодоксы рассуждали правильней, ибо нельзя отрицать того, что противники их, отвергая постепенно все божеские качества, и такие, например, как мудрость, справедливость и т. п., мало-помалу отняли у понятия божества всякое определенное содержание, так что они рисковали окончательно заблудиться в дебрях пантеизма. Когда, наконец, перевес перешел на сторону ортодоксии, все-таки невозможно было вполне изгладить те противоречия, вследствие которых возгорелся весь спор. Если оставалось неопровержимым, что понятие о Боге не должно быть очеловечиваемо, то свойства божества, существование которых отрицать нельзя было, отныне предлагалось представлять себе насколько возможно более далекими от человеческих представлений. Таким образом, в конце концов они становились лишь пустым звуком. Если допустить, например, что Господь справедлив, но в том особом роде, которого человек не в состоянии себе и представить, то остается он по-прежнему для раба своего опять-таки тем же грозным властелином. О существе его тот не имеет права и допытываться, повеления обязан со страхом выжидать и пунктуально, механически послушно исполнять, вверяя ему все свое существо, предаваясь всецело и беззаветно.