Хорунжего привели в порядок и вкупе с кисетом доставили в канцелярию.
Поначалу Меншиков на золото и внимания не обратил, ибо в тот час был озабочен иными, более важными делами. Из отписки стало известно, что веление государыни императрицы исполнено, чукчи, саха, эвены и прочие ясачные народы позорили югагиров и примкнувших к ним нганасан изрядно, таежные селения и стойбища чувонцев пожгли, отняли, перебили либо рассеяли стада оленей, а самих во множестве постреляли, потопили в озерах и согнали с берегов рек и прочих обжитых промысловых мест далеко в тундру и тайгу. Князька же их полонили пришедшие усмирять ясачных казаки Ленского и Янского острогов. Будто бы Оскол Распута заперся с родом своим числом до двадцати душ в некой тайной каменной крепостице и отбивался с яростью великой. Сродники его стрелами многих до смерти поразили, многих каменьями, меча их со стен, искалечили, а многие от одного югагирского крика замертво падали. Сам же князек пламя из медной трубы пускал, дьявольским огнем на сто сажен стрелял, вся земля окрест крепостицы спеклась, а ежели огонь на человека попадал, от него малая головешка оставалась да горсть пепла.
И все они бились так несколько дней, снявши одежды, безбоязненно по стенам разгуливали под пулями, верно, чтоб страх навести. По ним стреляли и ружейными залпами, и с подбегом, чуть ли не в упор, но никто даже уязвлен не был — воистину будто заговоренные! Тогда отрядили людей, дабы вьючными седлами пушки доставить, а на крепостицу осаду наложили, но Оскол Распута ни с того ни с сего трубу свою адскую бросил и сам вышел. Казаки повязали его, ворвались через открытые ворота, а там нет более никого! Все обшарили, перевернули и даже стены во многих местах проломили, но ни подземелий, ни ходов не нашли, впрочем, как и сродников князя и бумаг с чувонским письмом.
Однако сей разбойный князек не только в Петербург, но и в крепкий, надежный Ленский острог переправлен не был, а будто бы до сей поры находится в срубе где-то на Индигирке. Воевода же якутский, желая себя обелить, отговорку придумал, де-мол, опасно препровождать Оскола Распуту, по пути нганасаны отбить могут, либо сами югагиры, поскольку и рассеянные, они все пути затворили и только того и ждут, когда князька повезут. И ежели не отобьют, то может случиться иное лихо: криком своим зычным он в Петербурге может много беды сотворить. Пробовали ему рот затыкать, так глас у него из утробы выходит.
Должно быть, воевода сам боялся пленника своего и посему испрашивал веления, что сотворить с ним, дабы более не кричал и не грозился престолу. Однако же хитрил и ни словом не обмолвился, куда его сродники исчезли из крепостицы, а отписал только, мол, Оскол Распута сдался на милость, дабы род свой спасти. И куда делась труба огнеметная, не указал.
Кроме того, в описи уничтоженных югагирских бумаг и книжиц, приложенных к отписке, значились лишь требники, псалтыри, жития святых да ясачные книги и платежные записки, которые они сами и вели,
И ни единого упоминания о календаре или вещей книге, писанных письмом чувонским.
Прочитал светлейший князь сии витиеватые хитрости, в тот же час послал за нарочным, о ком в послании приписка была, де-мол, сей хорунжий явил образец храбрости и отваги, когда югагирскую крепостицу брали, и потому достоин всяческого поощрения. Сам же, исполненный ярости, сел писать гневную отповедь якутскому наместнику от имени императрицы.
Как полководец и стратег, светлейший князь отлично понимал, что коль ни одна цель войны не достигнута и супостат не обезглавлен, а только рассеян по индигирским таежным просторам, то следует ждать действий ответных. Это означает не победу — поражение, ибо непременно последует месть югагиров, а кровниками их стали все близ живущие ясачные народы, и самое худое, ленские и янские казачьи гарнизоны. Чувонцы и примкнувшие к ним нганасаны не усмирятся до тех пор, покуда не поквитаются с последним обидчиком, война может затянуться на долгие годы. И в любом случае ясака не видать, как своих ушей, ибо сборщики его не посмеют и носа высунуть из-за острожных частоколов. Да и с кого сбирать-то, коль те и другие туземцы разбежались по просторам необъятным, ушли с кочевых путей — и разыскать-то чтоб, потребуется год, а то и два.
А императрица, невзирая на гульбу и празднество непроходящее, о вещей книге чувонцев и о распре ясачных помнила и требовала доклада, будто он каждый день оттуда вести получает. Покою ей не давал сей варварский календарь! Однажды и вовсе спросила, мол, прописано ли в нем, сколько лет ей царствовать? И кого за себя на престоле оставить? Светлейшему приходилось кое-что утаивать, что-то говорить открыто, однако чутьем своим крестьянским она слышала фальшь и сетовала, что все более охватывается беспокойством, как бы междуусобица не переросла в войну сибирских туземцев супротив России.
Можно бы самого якутского воеводу за сие в казематы Петропавловской крепости отправить да там на дыбу вздернуть, но взамен послать некого, и ежели пошлешь, не скоро толку добьешься. Этот хоть Осколку Распуту в сруб заточил, а покуда он в руках, можно выманить из лесов и род его, а потом всех разом и кончить.
Завершив послание, Меншиков сам за императрицу подписался, наложил ее печати, а тут перед светлейшим и хорунжий предстал со взором мутным и отстраненным—должно быть, по простоте своей все еще оставался в неведении, перед кем стоит.
— Что за нелепицу ты привез мне, братец? — Меншиков с нижними чинами и младшими офицерами всегда говорил по-отечески, как и подобает генерал-фельдмаршалу. — Так пойман сей бунтарь, югагирский князек, или же нет?
Верно, его учили, как следует отвечать светлейшему, но, едва порог переступив, оказаченный мужик все забыл.
— Дак яко же не пойман-то, батюшко? — переспросил с угрюмым распевом. — Пойман и в сруб заточен.
Подобное обращение хоть и покривило Меншикова, да он и виду не подал: другого нарочного с посланием императрицы не пошлешь, фельдъегери далее губернских городов ступать боятся и еще охраны требуют, а этот бывалый, все ходы знает, и его всюду знают. За три месяца сумел с Лены до Невы добраться.
— Отчего же в Петербург не переправлен?
— Не желает он в Петербург.
— Кто же у вора, разбойника и преступника государева желание спрашивает? — изумился светлейший. — Коли он в железа забит?
— Дак как же не спрашивать? Он ведь кричит.
— И пусть себе кричит.
— Дак ваше высокоблагородие, от его крику оторопь берет, — признался хорунжий и глаза округлил. — В ушах звон и в голове морок. Четырежды мы на приступ ихней крепости ходили. А чувонцы подпустят совсем близко или даже позволят нам на стены взгромоздиться, потом или огнем пожгут дьявольским, или же яко крикнут зычно, дак мы ровно горох сыплемся. Рук и ног переломано бесчисленно, кто вниз головою, дак и до смерти ушибется. А на кого пламя попадет, тот вспыхивает, ровно свечка, и горит с треском, покуда в пепел не обратится. И водою огнь сей не загасить!
При сем казак заперхал горлом, скорчил гримасу страдальческую и стал похож на юродивого.