Чувонцы же подошли, предупреждая всяческое противление, рогатины выставили, остановившись в сажени от него: навершия широкие, остро заточенные, на зверя дикого изготовлены…
14
Столь скорой отставки Брюс никак не ожидал, ибо прошение о ней подал императрице, дабы внимание ее привлечь к собственной персоне в Страстную неделю и заодно прознать, что ныне творится на реке Индигирке, — иного способа изведать судьбу Головина и посольства не представлялось.
Без особого сожаления он расстался с Берг-Мануфактур-коллегией, которая и впрямь ему в тягость становилась, и место в Сенате уступил бы, поскольку при Екатерине учреждение это обратилось в заведение потешное, в раек, где секаторы низведены были до актерского непотребства и занимались гаданиями, как в том или ином случае поступит Ментиков, да шепотом обсуждали, с кем ныне почивала императрица. Но полной отставки от дел граф не предвидел никоим образом и, получив уведомление, вмиг понял, кто сему способствовал или вовсе дал прямое указание.
Генерал-фельдмаршал мечтал отойти от дел государственных и, уединившись где-нито, заняться науками, но только не сейчас, когда Головин с посольством по расчетам его достиг реки Индигирки и, должно быть, вступил в сношение с югагирским князем. Лишаться всяческой власти в такую пору — значит, оставить без надзора и должного влияния саму государыню, ее фаворита, всю придворную жизнь, интригами насыщенную, и подвергнуть опасности предприятие, которое близко к завершению.
За все это время от Головина вестей не было, да граф и не ждал их; будучи человеком научного склада ума, он редко пользовался прямыми указаниями на скрытую суть тех или иных явлений, а предпочитал исследования вести по приметам косвенным, тонким, неуловимым на первый взгляд и чаще всего отыскивал ответ правдивый. Так же и здесь: наблюдая за нравами и поведением государыни и светлейшего князя в делах, касаемых посольства на Индигирку, он незаметно выискивал зрелые плодородные зерна истины, а не перемолачивал многие снопы и не копался в полове*, оставляя неблагодарное дело сие плебеям, или невгласам, как их называл югагир Тренка.
Когда Меншиков прибежал и, паникою прыща, ровно слюной, стал требовать, чтоб граф отписал Головину на Енисей и предупредил, чтоб не ходил зимним путем, да еще и указ покойного Петра Алексеевича людям вое воды передал, Брюс сразу же заполучил всю картину событий, в стороне полунощной происходящих. А из нее следовало, что Головин с невестою и посольством намерен достичь Индигирки оленьими упряжками, невзирая на распри туземцев и прочие невзгоды. И что в ловушку, расставляемую ему в енисейском устье, он идти не желает и во всем слушает Тренку, который предвидит опасности и их обходит. То обстоятельство, что казакам удалось пленить Оскола Распуту и в сруб забить, ровным счетом ничего не значило. Ежели бы сам князь не захотел оказаться в железах, никогда бы в них не оказался, и сделал сие, с ясностью предвидя грядущее. Оно же таково, что заточение Распуты если не сразу, то весьма скоро остановит распрю, казачьи гарнизоны возвратятся в свои остроги и Головин с потерями малыми пройдет зимним путем.
В нужный час Оскол сбросит железа, выйдет из сруба и встретит свою суженую…
Так размышлял фельдмаршал, поджидая новых знаков, указывающих на состояние дел, и вот на Страстной неделе из ленской землицы прибыл в Петербург якутский воевода и в тот час был принят Меншиковым. О чем уж они беседовали, затворясь в канцелярии, никому было не изведать, но Брюс и любопытства к сему не проявлял; важнее было прознать иное — в каком виде правитель стороны полунощной покинет кабинет светлейшего. По обычаю давнему все прибывшие из земель сибирских, будь то купцы, приказчики, дьяки и воеводы, в стольном граде очутившись, непременно пускались в хмельные загулы, словно за Уральским камнем испытывали не мраз великий, а зной непомерный, лютую жажду вызывающий. С обеда пили водку, пиво и прочие, прочие вина, с утра же только капустный рассол, и удержу не знали — даже Петр Алексеевич сладить с ними не смог: тяжкие медные медали бражников на шею вешал, на посмешище выставлял, но покуда сами они жажду великую не заливали, не смирялись.
Воевода якутский, ровно девица красная, приехал и с Ивашкою Хмельницким, как именовал пьянство покойный государь, знаться не захотел ни до приема у светлейшего, ни после, а пряча взор свой смиренный, тихо отбыл в Соловецкий монастырь, как сказали, на послушание, противу всяких уставов и правил оставив жену и детей отроческого возраста.
Тут Брюс ровно споткнулся, ибо знак сей можно было растолковать двояко: либо светлейший столь изощренное наказание измыслил для якутского правителя, не исполнившего веления его, либо воевода и впрямь смертный грех сотворил, и нет ему никакого прощения.
Испытывая замешательство, Брюс сперва самолично бросился к иереям петербургским, Меншикова тайно не приемлющим, но те и сами лишь руками разводят, мол, не исповедовали, не знаем и диву даемся, отчего это столь знатный вельможа государеву службу презрел и, испросив благословления у духовника светлейшего князя, поспешно отбыл на Белое море. И тогда фельдмаршалу пришла мысль прознать обо всем из первых уст, то есть у самой императрицы. А в Страстную неделю вдруг вздумавшая попоститься Марта Скавронская никого не принимала и принять сподобилась бы лишь в случае исключительном. И вот не мудрствуя лукаво Брюс решил каприз ей свой представить, прошение об отставке подал. Полагал, в тот же час призовет и увещевать станет, а она и отписки послать не удосужилась.
Мало того, в страстную пятницу, то бишь два дня спустя, как Екатерина прошение получила, дела свои оставив, в кои-то веки Меншиков сам отправился в монастырь на богомолье, мол, Воскресение Христово встретить в стенах обители, и государыню с собою взял!
Да что же такое греховное сотворить-то можно было?!
На пасхальной неделе, когда оба они возвратились в Петербург, волею императрицы Брюс был отставлен и освобожден от всех чинов без пособий, льгот и денежного содержания, что говорило о еще более жестких последствиях, его ожидающих.
Смятения либо иного панического чувства он не испытал и, чтоб, подобно искусному алхимику, взвесить и измерить все части вещества и проникнуть в природу явлений необъяснимых, никому не сказавшись, отбыл в свое имение близ Петербурга, некогда дарованное ему Петром Алексеевичем вкупе с пятьюстами крестьянских душ. Однако и деревенский покой не подсобил осмыслить и вникнуть в столь необычную придворную диспозицию. Особенно тревожил графа якутский воевода, удалившийся на Соловецкие острова, подалее от мест обитаемых — верно, для того, чтобы Брюс не смог поехать скоро и попытать. Явным казалось лишь то, что нынешний послушник и в самом деле совершил в ленской землице нечто греховное, непростительное, что так или иначе могло бросить тень на Меншикова либо на саму Екатерину. По всей видимости, исполнил некое тайное их поручение и проявил излишнее усердие, перестарался и стал опасен престолу возможным оглашением оного действа. А монастырь и безропотное послушание куда надежнее, чем казематы крепостные, вызывающие страсть к противостоянию.
Бродя ночью по дождливому парку и кутаясь в промокший плащ, фельдмаршал раскладывал мысли, как вещества, сливал в один сосуд, вновь смешивал их и разлагал, но долго никак не мог означить другую их суть, кроме той, что была видимой и осязаемой. Сгубил сей воевода князя югагирского вкупе с невестою? Не так уж грех велик, чтоб прятать его в островном монастыре и самим на богомолье ехать… Головина вкупе с посольством на тот свет отправил впыточной избе? Да тоже не убоялся бы кары Господней якутский правитель, тем паче Меншиков. Поворчала бы на Алексашку Марта Скавронская и утешилась питием да гренадерами. И Брюса бы уж никак не стала отставлять со службы, скорее, напротив, наградила чем-нито, дабы потрафить самолюбию…