— Поразительно, что заметили. Будет исправлено!
Мысленно я потираю руки от удовольствия. Я не такой уж старый мореход, но если сложить дни, проведенные мною в море, то получится изрядное количество. То, что из меня получился только моряк-любитель, иногда расстраивает меня. Но потом, в утешение, я сам себе возражаю: не может же человек иметь все.
Сначала я иду на кормовую часть палубы, чтобы бросить взгляд на море за кормой. Там еще сгребают руду.
Наш кильватер представляет собой бурлящую молочно-зеленую полосу, простирающуюся до самого видимого горизонта. А вблизи эта полоса пузырится как зельтерская вода.
Я неподвижно рассматриваю какое-то пятно в морской дали, затем снова блуждаю взглядом по волнам как вращающийся маяк. От этого не устаешь. Острый взгляд, расплывчатый взгляд, взгляд далекий, взгляд узкий. Я делаю — только взглядом — моментальные снимки иссеченного ветром моря. Если бы теперь я экспонировал пленку, установив камеру в одном направлении, то ни один снимок не был бы похож на другой, даже если бы я тысячу раз нажимал на кнопку затвора. Картина моря постоянна, и в то же время она меняется каждую секунду.
На пути к носу корабля я сталкиваюсь с молодым человеком с эспаньолкой — новый судовой врач. Молодой человек, выглядящий с его мускулами, как качок, без всякого предисловия заявляет, что мне надо сделать прививку от оспы, так как в противном случае я не смогу сойти на берег.
У плотника много работы, так как при выбирании трапа с помощью крана недоглядели и многое повредили. Собственно, плотник должен быть доволен, так как сегодня воскресенье, а за работу в воскресенье платят больше. Но он, очевидно, не может решить, чему отдать предпочтение — злобе на это «дерьмо в виде матросов первого класса» или радости от неожиданных сверхурочных. Так что он ведет себя ворчливо и разговаривает сам с собой. Проходя мимо его открытой мастерской, я слышу, как он громко матерится.
Уже во время моего первого рейса проблема рабочего времени и сверхурочных обсуждалась почти ежедневно. Несмотря на то, что для некоторых на борту трудно найти какое-либо занятие, моряки нарабатывают сотни часов сверхурочных. В соответствии с тарифом людям даже гарантируют сверхурочные в размере пятидесяти часов. Эти пятьдесят часов им оплачивают независимо от того, отработали они их или нет.
— Только на основную заработную плату, — говорит старик, — матрос может с трудом прокормить семью.
Хотя во время моего первого рейса был намечен курс на остров Сан Мигель, было не ясно, пойдем ли мы туда на самом деле. Ясно было только одно — точное время швартовки у пирса в Бремерхафене, а именно: в пятницу в пятнадцать часов. В субботу и воскресенье люди хотели отдохнуть.
Тогда старик сказал:
— Вот так благоразумная фирма определила время возвращения.
За добрых две сотни миль до острова Сан Мигель поступила команда повернуть, чтобы уложиться в предусмотренные сроки возвращения в порт. На обратном пути мы могли бы прибавить две мили в час, но этого, как было сказано, — недостаточно. Кроме того, нужно учитывать возможность восточного ветра и инцидентов. Так что острова Сан Мигель мы так и не увидели.
Я смотрю на волну, заливающую палубу, и провожаю ее взглядом. Белое кипение и брызги, драматическая пена, вздыбливание, оседание и поникание зеленых волн захватывают меня целиком. Лавины кудрявой пены набегают на рифленые зеленые скосы. Там, где они сталкиваются с нашей пенящейся носовой волной, смешавшиеся волны взмывают вверх, будто подстегиваемые мощными взрывами.
Но уже через несколько метров дальше в этом столпотворении царит порядок. Покрытые белыми хлопьями волны, как табун, уходят аккуратным строем — невообразимая стая зеленых химер с белыми барашками на холке. «Все новые и новые безродные неисчислимые полчища мчатся и мчатся». Чушь, говорю я себе, это были полчища гуннов!
Ветер силой в семь баллов. По шкале Бофорта семь баллов означают: «Ветер укладывает полосы пены в своем направлении». Семь баллов уже дают своеобразный эффект.
Какой-то корабль за кормой привлекает мое внимание. Вдали, в сумрачной утренней дымке, я обнаруживаю еще один корабль — его попутчик. И третий корабль — еще один попутчик — высматриваю я. Два грузовых судна и танкер. Большое движение!
Нервотрепку в каюте собственника невозможно выдержать. В этой проклятой каюте дребезжит все: лампочка накаливания, подставка настольной лампы, что-то между потолочными перекрытиями, что-то за бортом. Чего я только не предпринимаю, чтобы справиться с дребезжанием. Ничего не получается! Хуже всего вибрации ночью, намного неприятнее, чем тряска на шпалах, с которой приходится иметь дело в спальном вагоне.
Я предвкушал радость от встречи с темным чуланом, в котором я жил во время первого рейса, но там поселили женщину-океанографа. Устраивать вечеринки я не собираюсь: на что мне четырехместная софа и три мягких кресла, если у меня нет никакого другого желания, кроме желания работать!
Когда я сажусь за письменный стол, вибрация передается через мои положенные на стол руки так сильно, что я собираю письменные принадлежности и перебираюсь за другой стол, стоящий впереди.
В общем помещении на мостике надстройки складное сиденье, на котором я располагаюсь, не дрожит.
Да что это я, говорю я себе, уставившись в белый лист бумаги: сейчас главное — все видеть, а не писать, и я отправляюсь вверх на мостик.
— На траверзе Дюрнкерк, — говорит старик, когда я становлюсь на мостике рядом с ним. — Сейчас проведем новую пеленгацию по бую с левого борта.
На стол ложится следующий лист карты, рулевому отдается новое распоряжение:
— Курс два один щесть!
Рулевой повторяет:
— Два один шесть — и, после короткой паузы: — Идем курсом двести шестнадцать градусов!
Мы держим курс прямо на канал. Ветер постоянно дует с правого борта. По левому борту над линией видимого горизонта висит гряда облаков. В нашей кормовой волне отражается бледное солнце. Иногда его загораживают редкие облака.
Кольцо, стягивающее грудь, ослабевает.
Один довольно старый матрос, о котором я от старика знаю, что он испанец, заступает на вахту.
— Давно ли вы на борту? — спрашиваю я. Матрос меня, очевидно, не понимает. — Сколько вы уже плаваете здесь? Как долго?
— Я — четыре годов, — наконец отвечает он. И вдруг его как прорывает: — Да, и у меня есть товарищ, тоже четыре годов, и еще один товарищ — три годов — испанцы.
Третий помощник, стоящий на вахте, услышав образованное по испанскому образцу множественное число «годов», чуть не умер от смеха. Он передразнивает испанского матроса: «четыре годов, три годов…»
Хорошо, что этого не слышит старик. Он находится в штурманской рубке. Такие насмешки он не переносит.
Некоторое время я стою неподвижно, глядя через переднее окно. Затем спрашиваю испанца: