— Вы это серьезно? Это правда? Или вы хотите раз…
— Разыграть я вас не хочу, шеф. Собственно, вы должны были бы знать об этом… Я не понимаю, почему вам это в новинку. Ну вот, в таком гробу усопшего хоронят за бортом, то есть в море — так как у нас нет морозильника для трупов, как на пассажирском пароходе.
— А подвесить между свиными тушами за пяточные сухожилия — не годится, — влезаю я в разговор, но старик пропускает это мимо ушей. Тогда я поддразниваю старика:
— „А наш капитан произносит назидательные слова“.
— Так, очевидно, и должно быть! — говорит старик, и я замечаю, что он хочет закончить этот разговор, но я не отстаю. Я знаю, что шеф родом из Глюкштадта, поэтому говорю ему:
— Как раз Глюкштадт остался у меня неизгладимым в памяти в связи с гробами.
— Почему? — спрашивает шеф.
— Потому что война длилась дольше, чем представляло себе руководство. — Так как шеф растерянно смотрит на меня, то я объясняю:
— Руководство — так это называлось тогда, это были Гитлер и его камарилья. Так как война длилась дольше, то меня послали на ротные курсы в Глюкштадт. Это было бы интересно для вас, шеф! Глюкштадт был совершенно скверным городишкой. Для моряков это было испытанием. Целыми днями мы тренировались в „проведении траурной процессии“ с различными функциями. Один раз я был лошадью. Один раз подушечкой для орденов. В качестве подушечки для орденов мне надо было, согнув руки в локтях, в траурной позиции, размеренным шагом ходить по казарменному двору и при этом иметь неприступную мину. И это после тяжелейших бомбовых налетов на Гамбург. В Гамбурге под руинами гибли люди, а мы в Глюкштадте играли в этот театр — в соответствии со служебными планами! Гамбург был рядом, почти тысяча солдат могли бы помочь в Гамбурге, но поди ж ты: у нас был свой план!
— Да, так и было, — говорит старик.
— В разгар войны, — говорю я дальше, — мы тренировались: нужно было примкнуть штык и колоть штыком мешок с соломой и трижды кричать „ура! — ура! — ура!“
— И для чего это? — спрашивает шеф.
— Естественно, для того, чтобы если из Атлантики всплывет враг вроде нимфы, знать, как с ним покончить!
— Понял! — говорит шеф смущенно. — Чистая рутина. Но что было с гробами?
— Гробы… По ночам на чердаке неотделанного морского госпиталя, расположенного довольно далеко от казармы, мы несли пожарные вахты. В здании не было ни дверей, ни окон, но на чердаках, которые мы должны были защищать от пожара, стояли гробы, гробы на гробах. Все чердаки были забиты гробами — сотнями гробов. Тут шеф втягивает воздух, а старик говорит: „Прощайте!“ — и встает.
По прошествии времени послеобеденного сна я стучу в дверь старика и он сразу же встречает меня необычным потоком слов:
— О Норвегии я вообще больше не думал. Но теперь, когда ты постоянно выспрашиваешь меня, все это всплывает снова. Например, дело с Эмде, с командиром подводной лодки Эмде, которого они судили военным судом за то, что он однажды — из осторожности — не атаковал. Однако эта история разразилась намного раньше, еще до того, как я ушел в отпуск. Эмде пришел и попросил быть его защитником. Но я был назначен заседателем. Он обвинялся в „трусости перед лицом противника“, а ты знаешь, что это значило.
— Кто же его оклеветал?
— Его собственный вахтенный офицер. Во всяком случае, меня позвали и в конечном счете с весьма точными, доказательствами в руках — почти с научной точностью — мне удалось вызволить Эмде.
— И как это происходило? — спрашиваю я старика, который сидел в кресле, уставившись в одну точку.
— Это происходило так. У нас в Бергене был военно-морской судья, оберштабрихтер Грис, он был спортсменом-яхтсменом, и это помогло кое-что объяснить ему. Часто все зависело от таких случайностей. У другого председателя суда я бы никогда не добился успеха Ты же знаешь: в то время сильно давили сверху. Между, прочим после капитуляции я тоже побывал и в шкуре судьи, так как я был старейшим морским офицером в районе Бергена, но я не воспользовался этим. Там было одно дело о дезертирстве. Это было еще при Грисе, и прежде чем состоялось заседание суда, я с ним об этом поговорил. Он сказал: „А не спустить ли это на тормозах?“ Я был рад-радешенек, потому что испытывал угрызения совести. Мы тоже — уже тайно, на всякий случай — готовили к отплытию катер, который мы укрыли. Я сказал Грису: „Почему дезертирство? Откуда дезертирство?“
— Это произошло в самую последнюю минуту?
— Да. Сразу же после самоубийства фюрера.
Между прочим, чтобы не забыть, — старик резко меняет тему:
— Сегодня вечером праздник новичков на корабле, мне надо будет показаться. Пойдешь со мной?
— Если непременно надо — хорошо. Когда это будет?
— В девятнадцать часов. Я останусь не долго. Ты же знаешь, если все они „поддадут“, то начнется большое братание, вот тут мне лучше быть в стороне.
Одна из наших стюардесс, обслуживающих столовую, новенькая, которая производит впечатление курицы, заболела.
— Она, очевидно, не выдержала постоянных вечеринок, — брюзжит старик и смотрит недовольно, — при этом она, вероятно, единственная, которая является профессионалом, я имею в виду гостиничный и ресторанный бизнес. Хотел бы я знать, что будет, если появятся трудности. — Через некоторое время он продолжает брюзжать: — Это наверняка вызовет раздражение. Во время последнего рейса одну стюардессу пришлось из порта Элизабет отправить домой на самолете.
— Теперешняя стюардесса выглядела уже довольно утомленной, когда она появилась на борту, — говорю я, немного перекусив, — она сразу же стала жаловаться, что она, очевидно, не справится с той небольшой работой по сервировке.
— Это мне совершенно неизвестно, — говорит старик, поднимает свой бокал, выпивает и вытирает губы тыльной стороной руки. Тема закрыта!
Сколько раз я ни прохожу мимо запасного винта, столько и поражаюсь его гигантским размерам и красоте пластических форм. Иногда я ощущаю себя на верхней палубе как в галерее скульптур: выпуклая крышка реактора с запорными болтами, этот гигантский, плоско лежащий винт. А когда я, глядя с выступа мостика, перевожу взгляд на корму, то вижу под собой большие серые прямоугольники крышек люков, затем на приподнятой палубе крышку реактора и крышку сервисного бассейна с козлами для насаживания крышек, громоздкую шлюпбалку… Все это имеет сильное пластическое выражение: просто современная художественная выставка.
Во время войны в портах на атлантическом побережье я снова и снова рисовал тяжелые детали машин, в том числе якорные цепи, морские навигационные знаки, гребные винты. Если бы у меня был еще больший запас жизни, то всю эту массу памятных фотографий я перенес бы на большие холсты. Когда однажды я увидел, как на голову военному водолазу надели шаровидный латунный шлем с зарешеченным круглым окном-иллюминатором, а затем завинтили его, я пришел в неописуемое волнение, так как у меня не оказалось с собой рисовальных приспособлений. Как он стоял — этот водолаз в своем мокром сером резиновом костюме на понтоне, как бледный утренний свет почти скульптурно прорисовал тяжелые складки! Неподвижно застывшее стояние водолаза и мелочная возня его помощников, шланги, извивающиеся вроде змей на стареньком понтоне, все это складывалось в картину, которая в то время так взволновала меня, как и техника здесь. Упущенная работа, куда ни брось взгляд! Вся моя жизнь — цепь упущений! С моими несколькими короткими записями и заметками никогда никто ничего не сможет сделать: секретные материалы.